вы связались? — попытался я его утихомирить, но он отбросил мою руку:
— Асссставьте меня в покое!!!
И снова накинулся на бабку:
— Как ваша фамилия? Ничего, можете не говорить, я все равно узнаю, кто в эту смену работал! Я добьюсь вашего увольнения, я знаком с вашим директором!
На этом я сумел вырваться за тяжеленную дверь, чтобы не сгореть от стыда и сострадания.
К кому? Да к нему, конечно, не к ней же! Она его уже через час забудет, а ему с собой жить.
Бетонный блок оттягивал руку. Хотел Доронин правды, вот и получил. Наверняка у Феликса все там правда. До лжи он не опустится, он честный гриф — это он истинный гриф, а не Доронин. Он выклевывает у мертвецов на показ все самое гадкое, но своего не добавляет.
Однако на Итальянском мостике среди туристов, фоткающихся на фоне Спаса на Крови, я серьезно задумался: а хочу ли я тащить эту гадость в свой Дом на канале? Созерцать наготу отмучившихся соседей? Изучать их показания, добытые пыткой — пыткой страхом и отверженностью? И понял: нет. И не глядя обронил серый квадрат за зеленые чугунные перила. Всплеска не услышал.
И так легко у меня сделалось на душе! Я повернул вправо на набережную к своему дому и…
— Алло, алло, вы что-то уронили!
Кричали снизу, с воды, и у меня не хватило совести не расслышать. Парень в оранжевом жилете, стоящий в маленькой верткой лодчонке, балансируя левой рукой, правой протягивал мне бетонную правду, которая тонуть не желала.
Я перевесился через перила, радуясь, что дотянуться не могу, но этот славный молодой человек не желал отпустить меня с пустыми руками. Он раскрыл том примерно на середине и насадил его на лопасть весла, предварительно хорошенько его отряхнув. Теперь книга покачивалась перед самым моим носом.
Брать или не брать?..
А на десерт электронная почта порадовала меня загробной весточкой от Алтайского.
Когда мне предложили написать иронический закадровый текст к фильму о блокаде, я был ошарашен. Но потом фантазия заработала — а чего, пусть из-за кадра звучит: «Что, опять сто двадцать пять блокадных грамм? Опять зашитые в простыни мумии на связанных детских саночках? Хватит пафоса, больше иронии! Давайте поищем ее в этих признаниях»:
Женские голоса: «Рядом лежала девочка, моя дочка. Я чувствую, что в эту ночь я должна умереть. Но, поскольку я верующая, я это скрывать не буду, я стала на колени — а кругом тьма, мороз — и говорю: „Господи! Пошли мне, чтобы ребенок меня не увидел мертвую! Потом ее заберут в детдом, а ты только дай, чтобы она меня мертвой не увидела“. Пошла на кухню и — откуда силы взялись — отодвинула стол. И за столом нахожу — вот перед Богом клянусь! — бумагу из-под масла сливочного, три горошины и шелуху от картошки. Я все это с такой жадностью хватаю — я из этого завтра суп сварю! А бумагу себе запихиваю в рот. И мне кажется, я из-за этой бумаги дожила».
«Думала, не дойду. Где-то лежала, где-то сидела и думала: как же мне дойти? Но надо же, надо! У меня ребенок на Моховой сидел один. И вот ребенок меня подгонял все время, ребенок. Если бы не ребенок, я бы пала духом. У меня хорошенькая девочка такая была. И вот я шла, шла. Иду по Марсову полю и вдруг вижу: мужчина наклонился, что-то из снега выковырнул в рот — красные какие-то, малиновые пятнышки. Я нагнулась — оказывается, кто-то сироп пролил какой-то. Я выковырнула этот сироп, немножко, и в рот. Иду, иду, иду. Побегу. Остановлюсь. Нет, нельзя останавливаться — упаду. Надо идти — там же дочка. И вот дошла».
Вклинивается мужской голос: «Вот тут, на Тракторной улице снаряд не разорвался в квартире. Ну, послал туда пиротехника. Звонит оттуда: „Не могу снаряд отобрать“. Оказалось, женщина закутала снаряд в шаль — он теплый еще — и не отдает, баюкает его, как грудного ребенка. Ну, то есть человек в ненормальном состоянии».
Снова женские голоса: «Мне Толик предлагал не раз: „Мама, давай сделаем опять угар и умрем. Будет вначале больно головке, а потом и уснем“. Слышать это от ребенка было невыносимо. Мне уже умные люди говорили: ты выбери, кого спасать, двоих тебе не вытянуть; а я не могла: лучше, думаю, вместе умрем, чем вот так-то своей рукой…
А снег пойду чистить, сынок дома один, посмотрю в окно, а он плачет. Сердце мое разрывается, но работать-то надо! Приду домой, он весь зареванный, а стенка калом перемазана, и он перемазан. Он, наверно, и ел этот кал».
«Особенно страшно было ходить через Тучков мост — трупы обрезанные валялись. Домой приходила, дети сидели, забившись под стол в кухне, и играли. А играли они в ботинки, кукол у них не было».
«Мы уже были в глубоком тылу, а они все сидели, как старички, и говорили только о еде — кто что ел, когда, где… И вдруг выбегает девочка со скакалочкой — и все ребята так недоуменно на нее посмотрели: что она, мол, такое делает?..»
«Эта девочка сидела, как мышка, ни на что не реагировала. Пытаешься ей что-то рассказать — ничего. Наконец я собрала какие-то пестрые лоскутки — и вдруг она к ним потянулась!»
Мужской голос: «Весь персонал собрался, чтобы посмотреть на мальчишескую драку. Раньше схватки были только словесные и только из-за хлеба. А тут драка по принципиальному вопросу. И воспитатели смотрели и радовались».
Женский голос словно кому-то возражает: «Это неправда, что она, работая на станке, еще играла в куклы! Она просто брала на работу из дома самую дорогую вещь. На случай, если дом разбомбят».
Мужской голос: «Никогда не забуду стук метронома. Я все время его уговаривал: „Палочки, палочки, стучите потише!“ — чтобы скорей был отбой воздушной тревоги».
Старческий мужской голос, очень интеллигентный: «С детьми мы разучивали стихи. Учили наизусть сон Татьяны, бал у Лариных, учили стихи Плещеева: „Из школы дети воротились, как разрумянил их мороз…“, учили стихи Ахматовой: „Мне от бабушки-татарки…“ — и другие. Детям было четыре года, они уже много знали. Еды они не просили. Только когда садились за стол, ревниво следили, чтобы всем было поровну. Садились дети за стол за час, за полтора — как только мама начинала готовить. Я толок в ступке кости. Кости мы варили по многу