— Но он не свел с ума тебя, Гуоттарол. Я смотрел на него, не отрывая взгляда.
— И это означает, что я бог?
— Нет,— сказал он совершенно серьезно.— Это означает, что я человек.
Он отвернулся. Пошел прочь, не пожелав мне доброй ночи. На верху крутого деревянного трапа, ведущего к его каюте, он на мгновение остановился.
— Обычный человек,— повторил он.— Не Золотой.
— Но в том крике звучал голос твоего бога?
— Не знаю. Думаю, что нет. Уверен, что нет. Я воскликнул:
— Но то был нечеловеческий крик!
Так и не поворачиваясь ко мне лицом, он пожал плечами. В первый раз этот жест не вызвал у меня раздражения.
— Я кричал от страха,— сказал индеец.
Восемь склянок. Конец средней вахты. Свеча гаснет и чадит в оплывах воска. В каюте темно от табачного дыма. Рука до боли устала писать.
О сердце, сможешь ли ты жить, зная, что солнца нет? Что никогда не было и не будет ни солнца, ни золота, ни прииска, ни смысла? Что индеец сказал правду? Что правда оказалась всего лишь лунной дорожкой на воде? Что я отдал мою жизнь и пожертвовал моим старшим сыном ради погони за лунным светом, ради сказки, сотканной из сказок других людей, ради грезы, которая была к тому же не моей?
Возрадуйся уготованным тебе вечным мукам.
29 апреля
Ветер не дает нам пощады. Теперь я не жду ее ни от кого.
Итак, мы мчимся. Все время на восток. С Новым Светом покончено, он остался позади, за нашими спинами — отринут. А впереди этой «Судьбы» — моя другая судьба. Старый Свет, с которым предстоит заново свыкнуться. Там мои истоки. Там мой конец.
Живу я самыми обыденными заботами. Меня занимают тысячи мелких дел корабельной жизни в плавании. Сегодняшнее утро я провел с нашим плотником, мистером Маркэмом, присматривая, чтобы он прибивал новую кожу к износившимся помпам гвоздями с широкими шляпками. Днем я осматривал хозяйство нашего бондаря: бочки, обручи, заготовки. Потом стоял с боцманом на мостике и наблюдал, как юнги учат румбы компаса. Вместе с капралом разводил вахты. Строго говоря, все это не нуждается в моем участии. Я нуждаюсь в этом. Иначе сойду с ума.
Перед кораблем летят буревестники. Крылья их похожи на гнутые железные прутья.
Плывем со скоростью восемь узлов.
Вечером заморосило. Эти брызги с небес трудно отличить от водяной пыли, которую ветер сдувает с волн и гонит по морю, словно дым.
Я зашел в каюту Сэма Кинга, за которым ухаживает Робин. Худшее, несомненно, позади. Мой старый друг быстро поправляется. Сегодня вечером он съел тарелку риса, приправленного корицей и маслом, и выпил кружку подслащенного имбирного отвара. К сожалению, вместе с силами к Сэму возвращается желание говорить со мной о гнусном Хеде и его мерзавцах. Меня эта тема уже не интересует. Боюсь, я был излишне резок с ним: сказал, что удар по голове отшиб у него все, кроме памяти о подонках, и оставил его беседовать с моим пажом.
Славный, добрый, услужливый Робин! Если потребуется, он будет, щипля себя за ногу, чтобы не заснуть, слушать речи Сэма всю ночь. Пусть он и груб иногда, но насколько же он лучше, чем я в его возрасте! Милый Робин. Мне повезло, что он со мной в этом плавании. Прекрасный юноша.
1 мая
Море неспокойно и изменчиво. Только ветер постоянен. Над нами с подветренной стороны, широко раскинув черные как смоль крылья, плывет альбатрос — кажется, он спит в воздухе. Отдав себя на волю ветра, он летит безо всяких усилий.
Еще одна беседа с индейцем. Я нашел его в трюме, где он помогал нашему интенданту. Поскольку запас провизии уменьшается, для балласта, а следовательно, и для поддерживания осадки и остойчивости корабля пустые бочки необходимо заполнять морской водой. Мне снова представился случай подивиться силе Кристобаля Гуаякунды. Бочки он кидал так, словно это были бутылки. Полные бочки он ставил одна на другую с той же легкостью, с какой выкатывал пустые. Наблюдая за ним, я вспомнил, как он расправлялся с головорезами Хеда.
Закончив работу, индеец подошел и сел рядом со мной. Я сидел на кнехте, чтобы дать отдых больной ноге.
Правая щека Кристобаля бугрилась. Он постучал по ней пальцем.
— Помогает в работе,— заметил он.— Хочешь лист?
Я покачал головой. Поблагодарив его, сказал что-то в том смысле, что, дескать, стараюсь жить, не давая грезам завладеть мною. Это его рассердило.
— Лист проясняет мысли и очищает сердце. И грезы здесь ни при чем!— Он нахмурился, щелкнул пальцами.— Я знаю, о чем ты думаешь. Не можешь забыть, что я говорил, будто грезы о Золотом Человеке родились от злоупотребления листом. Так? Чибча никогда не злоупотреблял кокой. Запомни: не мы грезили о Золотом Человеке. Мы знаем лист. Уважаем его.
Я сказал:
— То же самое мне говорили о вине.
— Вино уменьшает человека. Лист его увеличивает.
— Откуда у тебя такая уверенность?
— Ты видел, как я работаю.
Я признал: чтобы с такой легкостью бросать бочки, нужна громадная сила. Потом не без издевки спросил, всю ли свою силу он приписывает коке.
Ответ индейца удивил меня. Я снова столкнулся с его поразительным простодушием. Не говоря ни слова, он показал на узкие полоски материи, которыми были перевязаны его бицепсы и икры. Эти плотно сплетенные матерчатые кольца, пояснил он, служат ему, чтобы соразмерять свои физические усилия.
— А твой крик? — спросил я.— А твой исступленный бой с негодяями? Не хочешь ли ты сказать, что черпал для них силы в веревке на шее?
Я говорил раздраженно. Думаю, что меня равно задевали и его гнев, и его детская непосредственность. И вообще, индеец и все, что с ним связано, чем-то отвращает меня. Не будь его, не было бы и самых горьких моих разочарований. Кроме того, должен сказать, что моя покалеченная нога болела невыносимо. Жалкое оправдание! И поделом мне, что получил я самый прямой ответ.
— Я сказал, что во мне кричал страх. И страх еще слабое слово. Ужас. Гуоттарол правильно напомнил мне о веревке. Да, веревка вдохновила меня. Она вселила ужас в мою душу, и душа закричала.
Стыда, судя по всему, индеец не испытывал. Он говорил спокойно, нисколько не волнуясь. Но что-то в его лице заставило меня пожалеть о своих словах и попытаться загладить вину.
— У тебя огромная душа — крик был громоподобный.
Индеец встал. Спокойно посмотрел на меня. В его глазах было смирение. И боль.
— Только что, когда я работал в трюме, я еще раз выучил один урок. Больше всего шума от пустых бочек. Гуоттарол, ты должен понять меня. Громче всех кричит трус. Я трус! И в моем крике нет ни бога, ни высшей силы, ни Золотого Человека. Я, Кристобаль Гуаякунда, изливал в крике свою трусость. Кричал как трус и сражался тоже как трус. Ты никогда не видел, как дерется черная крыса, ужаленная змеей? Ее ярости нет предела. Разве это мужество?
— Но Паломеке...— запротестовал я.— Когда ты убил его...
— Я напал на него сзади. Как трус, который не решался остановить руку своего хозяина, когда тот порол его от скуки. Как трус, дождавшийся темноты и прихода войска, которое, как он думал, вел бог.
— Почему ты считал меня богом?
— Из-за твоего имени. Гуоттарол. Гуатавита. Теперь понимаешь? Я строил на песке. Между нами нет той разницы, какую ты видишь. Я тоже жил вымыслами. Твой выдуманный бог — это еще пустяки. Мое убеждение, что я знал свой крик, намного глупее. Сейчас я понимаю, что над телом Паломеке я кричал в паническом страхе. Криком пустого человека. Криком труса.— Он постучал костяшками пальцев по груди.— Огромная душа? Я не знаю размера моей души, Гуоттарол. Я родился в горах. Мы, чибча, рождаемся с большими легкими и широкой грудью — так мы устроены. У меня нет ничего, кроме трусливого крика!
— А смерть моего сына? — спросил я тихо. Индеец не ответил.
Он смотрел на мой флаг, развевавшийся на ветру.
— Как-то утром я взобрался на мачту, чтобы прочитать слова,— сказал он.— Я не смог. Это не испанский язык. Английский?
— Amore et virtute — латинский.
Он промолчал. Продолжая стоять, уставившись на флаг.
— Они означают,— сказал я,— «Любовью и отвагой».
Индеец медленно кивнул. Перевел взгляд на мое лицо.
— И ты жил по этим словам?
— Да. Старался.
— Твой сын умер от них.
15 мая
От Ньюфаундлена пройдено полторы тысячи миль. До Кинсейла осталось триста.
Из этого следует, что дули слабые либо встречные ветры. Правда, временами мы неслись вперед на всех парусах, и казалось, что долгое странствие скоро закончится. Но не успевали мы возрадоваться, как снова впадали в уныние. Наступал штиль, многие дни и ночи подряд воздух был недвижим, и мы дрейфовали в оцепенении. В такие периоды даже водоросли Гольфстрима казались медлительными, они словно цеплялись за киль, пытаясь утянуть нас в пучину. Больше похоже на Саргассово море, чем на Атлантику. А неделю назад с севера и востока налетели штормы, которые швыряли нас в сторону и вспять, сбивая с курса. Короче говоря, моя «Судьба» плывет рывками. Погода не знает жалости.