Посвящение А. Ширяеву
Пусть будет полночь, сельва и полет
Ночных теней над дымом пепелища.
Пусть терпкая тропическая пища
Сожжёт гортань и окровавит рот.
Я буду — точно так, как тот старик,
Просить тебя смешно и бестолково:
Читай, читай еще!..
Ты слышишь? — Я готова
Принять строку из бездны уст твоих…
О, мне бы слушать до скончанья дня,
И снова слушать до исхода ночи,
А ты, взрывая сны, и их пророча,
Веди простую смертную меня
Сквозь ад безумья по кривым дорогам,
Под сводами дымящихся лиан,
Ветрами, что волнуют океан…
Я слушаю тебя, а слышу Бога.
Светлая память тебе, Андрюша, большой русский поэт и уникальный человек.
Дневник писателя, или Как стать маньяком
Куда ни пойду, везде подлецы. Узнавать, брат, умею. Ты вот небось не умеешь, а я вот по маленьким черточкам узнаю. Вот по одной складочке на лбу или вокруг рта, по одному жесту или по манере сидеть или ходить узнаю, что человек — подлец. Да, да! Мошенники, подлые душонки!
А. Лосев «Театрал»
Я нашел этот дневник в сквере подле особняка Герцена, на кривой скамейке, ближе к ограде, откуда хорошо видны спешащие по Тверскому бульвару прохожие. Стояла ранняя осень. День клонился к вечеру. Вокруг не было ни души, и вот — эта тетрадка натурально лежала на скамейке. Самая обычная, ничем с виду не примечательная, в темной замусоленной обложке с растрепанным отогнутым краем. Конечно, я мог оставить ее на прежнем месте, я мог бы даже не притронуться к ней или не заметить вовсе, но почему-то заметил и взял, и раскрыл. Тетрадь была исписана размашистым неровным почерком, впрочем, довольно разборчивым. То, что я прочел, с первых же строк завладело мной целиком.
Меня сразу поразила тема и та губительная откровенность, с которой неизвестный автор раскрывал свою душу. Чем глубже я вчитывался, проглатывая страницу за страницей, тем более страшные картины рисовались в моем воображении. Я просидел на скамейке дотемна, — и потому что не мог бросить, и еще потому, что надеялся увидеть владельца тетради, полагая, что, обнаружив пропажу дневника, он кинется разыскивать его, и мы неминуемо встретимся. В силу природного склада, это был, по-видимому, болезненный человек лет тридцати, легко возбудимый и кидающийся в крайности при первой возможности. А может быть, думал я, дневник подкинут намеренно, может это след, оставленный безумцем в надежде пожать плоды своей преступной славы? Как бы то ни было, я решил обнародовать записи. Возможно, дневник этот послужит кому-то предостережением, а кто-то, быть может, извлечет для себя уроки…
Итак, вот он…
* * *
Нет никаких сомнений в том, что я — негодяй. Впрочем, мне это даже нравится. Во всяком случае, у меня нет иллюзии, что я люблю или должен любить людей. Они мне безразличны. Я решил стать гением. А чтобы стать им, необходимо убедить в этом окружающих. Ведь, в сущности, им все равно, кто я на самом деле. Прежде всего, надо облечь себя в мантию гениальности, пока до этого не додумались другие. Впрочем, что мне до них. Гений всегда одинок в своем величии. Итак, отныне я гений!..
Как я понял это? Очень просто…
С некоторых пор я потерял всякий интерес к любым делам и занимался лишь тем, что писал поэму. С нетерпением спешил я окунуться в мир, придуманный мной самим, в пучины страстей и пороков, говорить устами моих героев, словом, творить великую иллюзию.
Разумеется, уже тогда я догадывался о своей гениальности. Но как убедить в этом мир? Когда поэма была окончена, я понес ее в толстые журналы.
В «Старой башне» у меня спросили стихов покороче, но ничего другого я к тому времени не написал.
В «Стяге», едкого вида редакторша ответила мне:
— Да, я прочитала…
— И как? — спросил я.
— Как, как… — разволновалась она, — я уже два года не могу Бабурину напечатать, ветерана войны!.. А вы спрашиваете: как?
Смекнув, что раз даже ветераны находятся в загоне, то мне и подавно ничего не светит, я забрал рукопись и отнес ее в «Сентябрь». И вновь получил отказ, с тем лишь отличием, что тамошняя редакторша честно призналась мне, что поэму не читала, и даже «будь там все гениально» читать не станет ни при каких условиях.
— Вы видели, сколько места у нас отводится под поэзию? — спросила она, сверля меня взглядом.
— Видел…
— Так чего же вы хотите?
— Так можно в две колонки, мелким шрифтом…
— Вы в своем уме? Кто же это станет неизвестно ради кого мелким шрифтом?
— А как же Пушкин, Гете? Что бы делали они?
— Бедный мальчик… — скосив бровки домиком и поглядев как на юродивого, пожалела меня редакторша. — Бедный мальчик… И потом, ведь Пушкин таких больших поэм не писал…
Это утверждение никак не вязалось с тем, чему учат в школе. С того дня я усомнился в людях, считающих себя литераторами.
Тем и закончилась моя журнальная эпопея.
Несмотря на неудачу, я не утратил «борзости духа» и ни на секунду не усомнился в своем великом предназначении.
Сейчас я понимаю, что другого отношения к «молодому» автору, кроме пренебрежения, не могло и быть. Во-первых, из-за мизерности поэтической колонки; во-вторых, из-за того, что редакторы сами поэты и их так же не печатали другие редакторы; и наконец, в-третьих, потому, что я обратился сразу в те журналы, в которых хочется печататься каждому.
Словом я уперся в стену и понял, что пробить ее мне не под силу. Единственный способ, который виделся мне — стать ее частью. Поясню. Чтобы пройти сквозь стену, первым делом надо врасти в нее. Да-да! Надо, чтобы стена тебя приняла. Это самое сложное. Затем, выполняя функции стены, надо ограждать маленький оазис призрачных благ от залетных бабочек-поэтов, писателей и прочей мошкары, которая только и ждет случая проскользнуть в щелку. Но стена крепка, она сложена из мощных кирпичей, проверенных годами стуж и непогод. Пробить ее невозможно. Но если разогнаться что есть силы, со всего маху врезаться в стену, расплющиться об ее непрошибаемую поверхность и остаться на ней едва заметным ярким пятнышком — это и есть первый шаг. Далее терпение. Не вы один такой умный и отчаянный. И в этом вся прелесть! О вас будут биться другие мошки, нарастая слой за слоем и так постепенно, вы окажетесь внутри стены. Самое же интересное заключается в том, что мошки роятся лишь с одной стороны, с другой стену выскребают от плесени и грибка, так, чтоб она всегда имела приглядный вид. Таким образом, рано или поздно, если вы не истлеете, и вас не съедят жучки-буквоеды, вы пройдете сквозь стену и окажетесь на противоположной стороне.
Мне повезло. Один мой приятель-музыкант, познакомил меня с настоящим писателем. Его книга вышла, — страшно сказать, — стотысячным тиражом. Такое сейчас никому и не снится. Теперь тиражи пять-десять, а то и три тысячи или того меньше, но тогда это означало славу и деньги немедленно. На гонорар можно было сходу купить квартиру. Словом писатель был самый настоящий, прожженный и опаленный сединами. И по счастливому стечению обстоятельств он просто болел музыкой — на очередной аванс приобрел студийные мониторы, мощности которых хватило бы для «прокачки» приличного концертного зала, закупил сотни кассет и дисков с рок-хитами, которые прокручивал ежедневно, пугая соседей и птиц за окном, к тому же писал книгу о Джоне Ленноне и, кроме того, сам сочинял витиеватые композиции, чудовищно путаясь с долями и ритмом.
Звали писателя Емельян Пророков. Ко времени нашего знакомства он сочинял романы и пробавлялся вольными хлебами, что в наступившей рыночной эпохе являлось делом весьма непростым. Вида он был тщедушного, носил очки и мечтал о славе Ивана Бунина. Говорил, слегка заикаясь, вообще производил впечатление человека нервного, при этом не терпел возражений и был, что называется, себе на уме. Кормила его жена, вкалывая в каком-то банке, а сам Емельян целыми днями просиживал дома и метался между «пером и арфой».
Я показал ему поэму. Пророков наговорил мне комплиментов, посетовал, что, увы, вряд ли кто-то возьмется сие творение напечатать, и предложил заняться музыкой совместно. Что мы и делали почти полгода.
— Понимаешь, — говорил Пророков, — ученые высчитали, что литература и музыка — это две стороны одной медали. Тот, кто занимается литературой, может с тем же успехом проявить себя и в музыке. Задействуются одни и те же участки мозга. Так что вот: не пишется — сочиняй музыку, не сочиняется музыка — пиши!..
Однажды мы засиделись, и я заночевал у него. Жена и дочь отбыли на дачу, одна из комнат пустовала. Пророков устроил меня на кухне, где в разных углах приткнулись старый протертый диван и два огромных холодильника. Проклятые сундуки тарахтели и дребезжали так, что я, не вытерпев, выдернул их из розетки и наконец задремал. Вдруг в коридоре послышались чьи-то тихие шаги, дверь приоткрылась и в щель просунулась старушечья голова в чепце. Старуха испугано поглядела на меня, затем на безмолвные холодильники и снова на меня. Это была впавшая в маразм теща Пророкова. Два года тому назад она принесла родным весть о своей беременности и с тех пор пребывала в беспокойном ожидании. Ее испуганный взгляд перескакивал от безмолвных холодильников на меня и обратно. Очевидно, она засыпала только под их чудовищный скрежет, слышный сквозь стену. Решив не церемониться, я повернулся на другой бок и уснул беспокойным сном. С тех пор я зарекся у Пророкова не ночевать.