Левая половина лица — человек, правая — нет. Все кривь-кось изорвано, синё да бугристо, вместо глаза — яма. Жуть!
И не колесо на спине, а лук, на доску приделанный. Арбалет!
Может, думаю, не убил братан, ведь не целил. Давай мы его в дом перетаскивать. Рослый, крупный мущина. Весь зарос буйным волосом и весь седой. Уложили на пол у печи.
Одежа на ём — шкурьё. Шуба волчья. Нахлобучка на голову с волчиной же головы пошита. Хрящ с ушей не вынут, засохли, торчат как всамделишны. Сдаля — ну волк и волк… На ногах бахилы[8] со шкуры «босого».
Мы давай мужика раздевать, да серце слушать.
А чуть слышно его. Пуля — посередь грудя…
Два фонаря поставили. Давай его мыть-перевязывать. Спрашивать, кто такой, откуда?
А он дышит тяжко. Кровь с половиц матушка тряпкой собират…
У нас слезы сами текут. Видать, в беде человек. Видать, давно.
Длинна ночь, мороз да зверь. К людям вышел — а тут пуля!
— Прости, мил человек, — Савва ему кричит, — прости за ради Бога! Нечаянно я — прости. Не умирай, не умирай — живи!
Он смотрит однем глазом, и в глазу том, не поверишь, радоссь!
— Кто такой, — кричу ему, — кто такой, откуда, говори!
А у него тока кадык ходит.
А потом руку на ранку, и пальцем на печи написал, — дед Маркел обмакнул корявый палец в кружку с остывшим чаем и вывёл на столе мокрым: «NORCE».
Помедлил чуток и приделал к предпоследней букве крючок-уголок. Получилось: «NORGE».
— Да, вот так, по буковке.
Красным по белому.
И все. Глаз закрыл, дышать — тише, к утру отошел…
Мы с братом чуть не рехнулись тама: такой грех на душу!
III
В другой день отец подъехал с длинного путику.
У нас-то язык не ворочается, матушка рассказала.
«Ладно, — ей говорит, — грей воду, обмыть-хоронить», — на нас и не смотрит…
Как стали мужика раздевать — за гленищем у него нож настоящий, кованной. А человеческой одежи и ниточки нету. Сподники — и те с пыжика[9]. Когды раздели навею — не тока лицо, вся грудь покарябана и заместо правой ступни — культя багрова.
А лицо, как «босой» ударил, глаз выбил, да кожу сорвал, видать, сам шил. Все кривь-кось заросло, смотреть страшно. А скока лет — не угадать, седой весь, белый… И тощой: кожа-кости.
Но мастеровой: под ступню у него протез самодельной. В правом бахиле по бокам досточки вшиты и подошва крепка, чтоб без костылей, значит.
Где хоронить? Тут, на бережку, скала да галька. В мороз не взять.
Отвезли подале в тундру на песчано место. Костер запалили.
Отогрем, раскидам головни, талое выберём и по новой. Там и положили. Тятя «Отче наш» прочел и засыпали мерзлым, да бревен сверху навалили от зверя.
Мы, все четверо, грамотны. Я дак вовсе три класса кончил, пока старшим в подмогу пошел. Ясно — не наши буквы на печи писаны. А что это: корабль, имя ли, фамилие — уже не спросишь.
Начальству заявить — раций не было. На собаках двести да полсотни верст до поселку. И стока ж обратно. Да в длинну трехмесячну ночь семью бросить?
Остался тятя. Нам молчать велел. Мертвого не подымешь, а люди разнесут как сороки; объясняй потом «товаришшам»: нечаянно, мол.
И Савве крепко наказал: «В голову не бери и дурного не задумливай: мать погубишь. Бог правду видит, а мы молиться будем за душу невинную».
Я же думал: «Как молиться, когда он без креста на шее? Может, и не крещеной навсе?» Ни даже у него кольца на пальце или серьги в ушах как быват у моряков.
Ну — делали, как отец велел. Да все поначалу втихаря за Саввой приглядывали, не сотворил бы чего над собой.
Работы в ту зиму было невпроворот: песец шел — мы не успевали снимать, матушка — шкурки мездрить. И «босого» за двадцать взяли, а ты и одну-то шкуру выскобли — руки отпадут. Да дрова пилить — каждодневна каторга. Тут не до глупостев. Вечером чуть живы на лежанки падали, с утра — по новой вперед.
А в лето, как мерзлоту отпустило, поехали мы с отцом на могилку, все в аккурат заровняли и дёрен-мох настелили — тундра.
IV
— Про торбу-то я тебе щё не сказал. Приём была на поясе.
В мешочке том чуть мяса сушеного оленьего и нерпячьего, да в чехле берестяном две иглы. Костяна и железна. А железна из проволки без ушка, просто загнут конец нитяной. Щё нож из обруча, как море, быват, бочку выкатит… Мяхко железо, негодно, об камень точено. Тока жир с нерпы срезать, да шкуры скоблить.
И стрел несколько. Тяжёлы и лёхки стрелы. Арбалет же хитро сработан: три досточки лиственничны друг на дружку наложены, жилкой прошиты, а зацепа для тетивы передвижна. На малу натяжку и на болыпу.
Тогда и поняли, зачем тот крючок на ремне.
На малую — руками можно натянуть, если в ногами на лук стать. А чуть зацепу к себе передвинешь — тока крючком поясным. И крепко бьет: на двадцать шагов доску прошибат. От удара и наконечник костяной, и стрела — вдребезги!
Я с того малого натягу наловчился утей да нерпей бить — наши диву давались. Летом ведь тонет нерпа, еслив с карабина. Наскрозь голову шьет. Кровь — дугой, и булькотит на дно… А с арбалету, вишь ты, нет. Стрела в ране застреёт, крови мало, успевашь подгребсти, на гарпун задеть.
Щё с ружья-то шум. Раз стрельнул, всех распугал. А с арбалету — тихо. Я в то лето не меньше взял, как отец с братом.
На равных стал им связчик[10] — зверобой. Гордой был: они мне стрелы готовили. Самы ловки тятя делал. Точно ишли, не ломались, по стока-ту раз одну пущал.
А в другой год возможность стала на Моржовую переехать. Тут до поселка, до почты, до радиво тока сорок верст. В один ход собакам. Зажили мы как люди, а потом война…
Дед Маркел воткнул шило в столешницу, и спросил тихо:
— Ты ведь грамотной, что такое «NORGE» не знашь?
— Знаю, — мне стало не по себе от пристального взгляда старика.
— И што жа?
— Так свою родину называют… норвежцы.
V
Снежно-белая глыба дедовой головы качнулась над столом:
— Пора, паря, чай пить!
За чаем разговор пошел о другом. Когда собрался я уходить, Маркел Мелентьич поднялся тоже:
— Пойдем-кось, покажу чего.
Мы поднялись на горку за домом, оттуда поселок как на ладони, видно сбегающие в бухту огни, да крупно мигает маяк.
— Вишь Большого Никифора? — Дед указал на памятник Бегичеву[11], ярко освещенный прожекторами.
— В двадцать втором годе Бегич тут, на бережку, скелет нашел. Видать, недавней: щё волосы на голове целы. Километра три до поселку не дошел человек.
А уже известно было, что в девятнадцатом годе два норвега с Челюскина ишли, да пропали. Собрал Бегич людей, стали искать кругом. И нашли мешок с поштой да лыжи на речке Зеледеевой, это верст семьдесят отсюда.
Прописали в газетах: Главный ихней искпедиции, Амунсен ему фамилие, двоих с мыса Челюскина отправил на собаках в середине октябрю. Пошту везли, да и метео-радиво уж тут с пятнадцатого году стояло.
А пути тока по карте восемьсот верст. Всамделе на собаках-то щё сто накинь. Ну, один пропал, второй не дошел. По догадке Бегича, — уж огни увидал, заспешил, подскользулся и — затылком об камень… Не судьба…
Норвега этого тут и похоронили на бережку, где нашли, и камень большой поставили, имя написали. Видал, небось?
— Знаю, как же. «ТЕССЕМ» — написано на памятнике.
— Во-во… А второго искать правительство ихнее щё тогда Бегича снарядило. Долго искал. Вдоль всего нашего берегу, устье Пясины обошел и острова дальни. Ну, не нашел — Артика…
— А может, Маркел Мелетьич, ТОТ и был второй-то?
— Я, как узнал ту сторию, тоже так думал, а потом — все жа нет. Пятнадцать ли семнадцать годов с той искпедиции прошло. Да ты одну зиму проживи без топора, без избы, без ружжа! Да что зиму! Скока раз бывало: провалился, не обсушился — к утру закляк…. Не можно так долго одному по северам, тут чтой-сь другое…
— Но ведь факт…
— Да. И как заноза с те поры… Одежа волчья, а волк — зверь сторожкой, возьми-ка… Мясо в мешочке двух родов, сподники с пыжику. Олень на острова редко заходит, знатко гдесь на материковой части приткнулси. По всему видать, двое их было, трое. Одному не выжить. Без ноги избы не поставишь, а без печи пропадешь.
— Слыхал я, что в революцию и в двадцатые годы, норвежцы тут браконьерили.
— И мне тогдашни промышленны люди сказывали: шкуну видели в белое крашенну. Как привидение, грят, ишла и как привидение пропала. А норвеги — народ лихой, сдавна зверобои, морозом-ветром не взять, тока людей они не бросают…
VI
Прошло с полгода. Контора нашего рыбзавода переезжала в новое здание и мы помогали перевозить причиндалы, «мебеля», да архив.
Стал я перебирать старые папки.
Раньше, оказывается, не было рыбзавода, а была ПОС — пушно-охотничья станция. Записи — с августа 1928 года.
И вот, в папке за 35-й год нашел я семью Бугаевых. Мелентий Спиридонович, Аграфена Васильевна. В папке за 38-й год прибавляется Маркел Мелентьич Бугаев. Раньше шестнадцати лет не заводили на работников трудовые книжки, справки давали.