«Ничего, ничего не забыто, / Всё запомнил, хоть был мелюзгой: / Мать стирает бинты… аж корыто / Багровело от крови людской… / Как бинты мы потом относили / На заставленный койками двор, / Где солдаты, от ран обессилев, / Бились, бредили, звали сестёр, / Скрежетали зубами, срывали / С тел повязки, хрипели: „Воды-ы-ы!“»
Страшно было мальчишескими глазами смотреть на мучения умиравших от ран солдат…
А ещё страшнее — уже после изгнания немцев — идти «на дело» самому — воровать со скудной колхозной нивы колоски… «Заползёшь в пшеницу с тыла — / И стрижёшь, стрижёшь… / Мать кутью потом варила, / Унимая дрожь». Понимала, на мине мог подорваться её воробышек, как это случилось с дружком его — Петькой… Прошли годы и годы, а перед глазами всё стояла жуткая та картина: «Вёз он дровишки на санках — / Мины не смог миновать. / Как на кровавых останках / Билась тогда его мать!..» А ведь Петька звал и его в ту «ходку» за дровами.
А морозы всё крепчали. А с ними, вдобавок к голоду, прибавлялся ещё и холод: «Поостыла давно уже печь. / Под попонкою холодно стало. / Можно было б коптилку зажечь — / Прячет мать и кремень, и кресало».
Однажды довелось-таки ему и всей его ровне — сплошь безотцовщине — увидеть врага поверженным и пережить великое ликование, на какое только детская душа и способна:
Проводят вдоль деревни под конвоем
Фашистов, взятых нашими в полон.
Почуяв вражий дух, дворняжки с воем
Бросаются на них со всех сторон.
В шинелишках, с укутанными лбами —
Видать, февраль пробрал их до костей —
Они ползут устало и губами
Хватают снег со скрюченных горстей.
— В расход бы всех — ни дна им, ни покрышки! —
Ворчит мой дядя, волоча протез.
— Тра-та-та-та! — татакают мальчишки,
Как ружья, палки взяв наперевес.
Сбежав с крыльца, в фашистов лёд кидаю.
Кричит конвойный: «Мать, уйми мальца!»
Но лишь одно в тот миг я понимаю:
Они убили моего отца…
Убили!.. Как легко выкрикнуть страшное это слово, но как трудно поверить в него. Особенно мальчишке, которому самой ещё совсем-совсем недолгой жизнью определено верить в чудеса, в сказку с благополучным концом. Память сердца сохранила Алексею это чувство, и он с щемящей болью передал его нам в стихотворении «После Победы»:
С утра свои землянки покидая,
На большаке мы стайкой собирались
И ждали возвращения отцов.
Не веря в то, что без вести пропал он,
Я ждал отца. Его я видел в каждом,
Но всё меня никто не узнавал.
И вот однажды захлебнулось сердце:
Меня солдат хромой, но сильный-сильный
В степное небо на руки поднял.
Но он меня не целовал, а только
Легко прижал к щеке своей небритой —
И понял я, что это не отец…
Я до землянок проводил солдата —
Его там бабы, плача, окружили…
А я вернулся снова к большаку.
Таким запомнился конец войны Алёшке. Трагичен был её исход для каждой семьи села Станового, но для Алёшкиной — особенно. Погиб не только отец. «Под огнём великим» полегла «вся родня». «Брат лишь старший из боёв / Выполз инвалидом». Правда, осталась жива ещё сестра, но ей, как и матери, выпала доля «В послевоенной поре / тягловой лошадью быть». Вместе с вдовами-солдатками она целыми днями в поле. Ладно бы только тяжело — так нет, ещё и заботно: дома коровёнка недоёная… Пришлось Алёшке управляться с Зорькой самому…
Став взрослым, с грустью, но одновременно с улыбкой, вспомнил поэт, как нелегко далось ему это дело.
Не раз я рядом отирался,
Когда доила Зорьку мать,
А сам вот сел — и растерялся:
С какой же титьки начинать?
Тихонько взял одну щепоткой,
Но только дёрнул — дзыньк ведро!
И тут же — хлысть! — по шее плёткой,
Я — плюх — на локоть и бедро.
Память хранила так много из кровавых военных и страдных послевоенных лет, что тревожился: хватит ли жизни рассказать обо всём. А рассказать нужно было обязательно: сердце повелевало. Ведь что ни эпизод из той жизни — то подвиг, что ни человек — то характер…
Характер матери, например, олицетворявшей собою великих тружениц и терпеливиц — деревенских женщин, солдатских вдов: «И до сих пор, и до сих пор / Дрожат у нас сердца, / Когда заводит разговор / Мать с пиджаком отца». Проходили годы, а избыть до конца эту муку-печаль она так и не могла. Поэт для передачи её нашёл очень выразительный образ: «Ты была молодою: / Если хор запевал, / Голос твой золотою / Ниткой песню сшивал. / А пришла вдовья доля — / И погасли уста: / Чёрной ниткою в хоре / Грустный голос твой стал».
Чем ещё запомнился Алёшке конец войны и первые послевоенные годы? Больше всего вот этим: фронтовики и вдовы вместе пьют водку и плачут. Это было то самое состояние людей деревни, которое выразил в своём стихотворении-шедевре Михаил Исаковский:
…Вздохнул солдат, ремень поправил,
Достал мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
— Не упрекай меня, Прасковья,
Что я пришёл к тебе такой.
Хотел я выпить за здоровье,
А вышло пить за упокой…
Сколько их было, таких солдат, у которых «враги сожгли родную хату, / убили всю его семью». Боюсь мерять цифрами, просто скажу: много… Много, особенно на курской земле. Лёшка видел это своими глазами. Но больше всё-таки было хат уцелевших — Россия велика, — и живы были в них Прасковьи. Не дождавшись мужей с войны, они продолжали ломить на полях и фермах и… пить, при случае, «вино с печалью пополам». Детским сердчишком Алёшка понимал этих людей и оправдывал… Но повзрослев… Повзрослев, вместе с матерью недоумевал и даже страдал, видя, что питие «за здоровье и за упокой» слишком затянулось…
Враги России, внешние и внутренние, начав «перестройку» с «борьбы» с пьянством и увидев, что трезвая часть народа с надеждой и верой активно включилась в эту «борьбу» (кривая потребления алкоголя уверенно пошла вниз), не на шутку испугались и тут же, не боясь разоблачений, сбросили маски «борцов» и распахнули все шлюзы, перегораживавшие алкогольные каналы и реки.
Началось генеральное сражение «холодной войны» — сражение против русского народа, «самого непокорного», как объявил Аллен Даллес, народа на земле.
И не было преувеличения в его словах. Вторая мировая окончательно убедила всех даллесов в том, что армадами танков и самолётов народ этот покорить невозможно: видя врага в лицо, он сражается до конца. И побеждает, несмотря ни на какие жертвы. Испытывая страх перед ним, они втайне восхищались им: народ-гигант! народ-богатырь! народ-чудовище! (у страха глаза велики). Пока он существует, да ещё в полном здравии, о мировом господстве — их вожделенной цели — не может быть и речи.
Внимательно отслеживая поведение богатыря после войны, они пришли к выводу, что есть-таки и у него своя «ахиллесова пята» — склонность к пьянству.
Русская пословица утверждает: «Пьяный проспится, дурак никогда». Всё правильно: проспится пьяный, а не пьяница. Пьяница же (пословица подчёркивает: пьяный и пьяница — не одно и то же) только проснётся; проснётся, чтобы опохмелиться, а опохмелившись, напиться. Состояние — физическое, психическое, нравственное, в котором пребывает постоянно пьяница, Шитиков называет «стеклянной тюрьмой».
С ненавистью обращается поэт к «смотрителю» этой «тюрьмы» — Зелёному Змию:
Зелёный Змий, ты рьяно расправлялся
И с теми, кто свинцу не поддавался.
Себе пришлёпнув звёзды на погоны,
В «тюрьме стеклянной» сжёг ты миллионы
Людских судеб…
…А как складываются судьбы тех, которые в «стеклянную тюрьму» пока не попали, которые пьют, как им кажется, в меру и в «трагический исход» не верят? Да почти так же. Разница только в том, кому сколько потянуть удалось. Об этом стихотворение «Поучение Владимира Трезвого» …Работает артель. По вечерам — так уж ведётся испокон — все пьют. И много! Владимир Трезвый, надеясь притормозить скольжение артельщиков к «трагическому исходу», «сыплет поучения», пугает печальными примерами из жизни. А они, слушая его, только гогочут: «Ты, Михалыч, за нас не бойся: / Волгу выпьем, Днепром запьём!» Через какое-то время выпало поэту ещё раз встретиться с Трезвым, чуть ли не единственным из той артели оставшимся к тому времени в живых: «Пролетело тридцатилетье — / С болью слушаю старика: / — Мишки нет уж давно на свете, / Нет и Ваньки Железняка. / А Василию полжелудка / Очертячили, но всё пьёт… / Вот, Алёша, как в жизни жутко. / Посмеялся над нами чёрт».