Со всех сторон на Рейснер напирали декреты, объявления, воззвания. Союз защиты родины и свободы требует... Союз воинского долга настаивает... Торговая фирма Крестовникова покорнейше просит... Военная лига обращается... Георгиевский союз советует...
Среди этих буйных и тихих, аршинных и незаметных объявлений лиловел приказ военного коменданта: «Приговорены к расстрелу, как бандиты, палачи и немецкие шпионы, нижеследующие большевистские главари...» Рядом с приказом коменданта тосковало воззвание Иакова — митрополита Казанского и Свияжского.
Рейснер прочитала поповское воззвание, а потом, прислонившись к забору, долго повторяла про себя фамилия расстрелянных, стараясь запомнить всех.
По главной улице сновала привыкшая ко всяким приказам и воззваниям толпа. Мимо Рейснер прошаркал аккуратненький старичок в снежных сединах. Старичка закрыла чугунная спина лабазника, пахнущего земляничным мылом. Успокоительно шелестел рясой священник, властно позванивал шпорами кавалерийский ротмистр. Появился усатый фельдфебель с выпученными, налитыми ржавчиной глазами. Улыбнулся Ларисе развратно и вкрадчиво. Она пренебрежительно отвернулась. Откуда-то вывернулся мальчишка — весь серый, словно осыпанный пеплом, с корзиной семечек в грязной руке. Замер у забора и, сопя и причмокивая, стал выкрикивать фамилии казненных. Серповидное личико загорелось злобой, когда мальчик увидел воззвание митрополита Иакова.
— Сука! Иуда казанская! — проверещал он и растаял в толпе.
Лариса Рейснер медленно прошла всю главную улицу и по крутому взвозу поднялась к Кремлю. Площадь перед Спасской башней и кремлевский двор были забиты белыми войсками. В воротах стоял броневик с размашистой надписью: «Самъ богь противъ комиссаровъ». На кремлевских стенах торчали «кольты» и «виккерсы»; длинные стволы орудий глазели в утреннее небо. Поглядывая на орудия и пулеметы с праздным любопытством скучающей дамы, Рейснер мысленно подсчитывала их.
С тем же скучающим видом направилась она в военную комендатуру, запоминая все мелочи. Ей помогали и женское любопытство, и обостренное чувство поэта, и внезапно появившееся чутье разведчицы.
Рейснер шла и видела: на балконе особняка высится фигура полковника — георгиевский крест почти держит его за жирное горло. Что-то знакомое чудится ей в рыхлых щеках и пышных подусниках полковника. А, да ведь это работник, штаба... Переметнулся к белым, что ж, надо запомнить! А вот парочка юнцов — на узеньких плечиках нарисованы зелеными чернилами погоны подпоручиков. В руках стеки, глаза маслянисто-вызывающи. А что там, под мощной колоннадой университета? Толпа нарядных дам и мужчин окольцевала трех богатырей. Рейснер удивленно вскинула брови: нет, не ошиблась. Грузно сидят на битюгах оперные артисты, одетые в латы, железные шлемы, узорчатые татарские ичиги. Они даже в позах Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича. Перед богатырями коляска, крытая ковром, на ковре — кучка золотых колец, часов, бриллиантовые сережки, золотой крест с распятым Христом. Над коляской плакат: «Жертвуйте в фонд помощи Народной армии!» Цветные дамы и черные господа умиленно вздыхают. На медных физиономиях трех богатырей серый пот. «Это уже не сон, а сама кривобокая, скуластая, охваченная белогвардейским бредом Казань», — тоскливо подумала Лариса Рейснер...
Уже третий день находилась она в городе. Сопровождаемая Мишей Иподи ушла она из Свияжска.
Душной ночью блуждали они по болотистым лугам и окрестным рощам. У Красной Горки наткнулись на последний красноармейский пост. Бойцы придирчиво проверили документы, несколько раз переспросили пароль. Провели к командиру. Он долго разговаривал с Рейснер. Потом угостил овсяным, с зелеными капустными листьями супом. Рейснер сидела под сосной, хлебала суп и прислушивалась к орудийным выстрелам. Шум падающих сосен пробегал по лесу. Лариса смотрела на соседние в рыжих отблесках костра сосны, горестно думала: «Деревья стоят тихо, как приговоренные, — удивительно тихо и прямо».
За Красной Горкой уже была ничейная зона: за нею заградительные посты белых. Рейснер и Миша рисковали встретиться с белыми каждую минуту и стали еще осторожней. Вышли на околицу какой-то деревушки. Темная, обмершая в страхе, деревня казалась совершенно беззвучной — лишь плеск воды напоминал о Волге. За изгородью темнело какое-то строение — оттуда доносился слабый стон. Женский голос, печальный и болезненный, бормотал по-татарски. Миша Иподи вынул наган.
— Там женщина, возможно, больная, — прошептала Рейснер.
— Проверю, — Миша перекинул ногу через прясло.
— Не надо. Зачем привлекать внимание?
Отчаянный, почти звериный вопль разорвал тишину. Лариса сразу поняла — так кричать могла только женщина в родовых муках. Она перевалилась через изгородь, обжигаясь и путаясь в крапиве, побежала на крик.
В сырой бане на полу корчилась молодая татарка. Забыв осторожность, Рейснер стала помогать роженице.
— Я не могу быть полезным? — спросил Миша.
— Стой и молчи. А лучше, поищи кого-нибудь. У нее же должен быть муж или родственники, — Рейснер разорвала нижнюю юбку на пеленки. Завернула пищащий кусочек живого мяса, не зная, что делать дальше.
Роженица, разметав на полу черные волосы, все бормотала, но теперь уже мягко и нежно. Лариса взяла ее сухие жаркие пальцы, ощутила слабое, благодарное пожатие. Рейснер прижимала к груди новорожденного, чувствуя себя и смешной, и удивленной, и необычно радостной.
Ежедневно на ее глазах война уносила здоровых людей. Смерть ходила по городским улицам, деревенским проселкам, укутанная в пороховой смрад. Умирали красные и белые, друзья и враги, но Рейснер, мучаясь и страдая, воспринимала человеческую гибель как неизбежность. Теперь она держала на руках трепещущий комочек — ту самую жизнь, во имя которой совершена Революция. Младенец, появившийся в грязной бане, под горячечные орудийные выстрелы, казался ей необыкновенным.
Миша вернулся с татарином. Благодарный за помощь отец предложил провезти их в Казань на своей лошади.
Татарин вез их росистым утром через сосновый борок. Из дорожной колеи выглядывала куриная слепота, вдохновенно постукивал дятел, заря струилась с темной хвои. Татарин привез их в Адмиралтейскую слободу к своему приятелю. По капризу случая приятель оказался слободским приставом. Наморщив пятнистый, словно засиженный мухами, лоб, он почтительно принял хорошо одетую даму и ее спутника.
За чаем пристав добродушно рассказывал, как новая власть восстанавливает старые порядки, расстреливает комиссаров, усмиряет мастеровой люд.
— Оно, конешно, самому больно смотреть, когда арестуют рабочих. Но ведь что поделаешь? Не признают людишки богом данную власть. Вы — мадам благородная, понимаете, нельзя жить без властей законных. Как христианин — соболезную человекам, как представитель власти — не имею права укрывать краснюков...
С холмов верхнего города Лариса Рейснер долго разглядывала волжский простор. По реке, густой и синей, сновали канонерки, чадили пароходы, превращенные в боевые крепости. Буксиры, вооруженные пулеметами, несли сторожевую охрану. На мачте двухпалубного парохода «Ливадия» развертывал бело-синие складки гюйс адмирала Старка. А беззаботное небо дышало светлым покоем. И Рейснер нестерпимо захотелось грозы. И чтобы гроза шла из Свияжска, молнии полыхали бы с батарей Пятой армии. Резкое жужжание проникло в ее уши: по небу ползла огромная, с двойными крыльями «этажерка». На матерчатых крыльях маячили звезды. Из Кремля рявкнули пушки — пегие шары разрывов лопнули около гидросамолета. Летчик проскочил опасное место и уже над университетом выбросил стаю листовок.
Лариса Рейснер подняла одну. «Народ, проснись! К оружию и — вперед, рабочий народ! Храбрее на славный бой! Пусть трепещут тираны, приближается их роковой час. Казанский революционный совет». Листовка, как добрая весть о своих, упавшая с неба, приободрила Ларису. Она уже уверенной походкой направилась в военную комендатуру. У крыльца купеческого особняка опять встретила пепельного мальчишку. Мальчик сидел перед корзиной с семечками, поджав под себя ноги, шумно зазывая покупателей. Ехидная гримаска исказила его серповидное личико при виде Рейснер.
— Буржуйка! Все равно красные перережут белых! — свистнул он ей вслед.
Знакомая сутолока военного учреждения захлестнула ее своими звуками, запахами, обманчивой самоуверенностью, тревожной деловитостью. У дверей вытягивались часовые, машинистки — легкие барышни — трещали «ремингтонами». Из-под их розовых пальчиков выскальзывали победные реляции и приказы, неумолимые, как пули. Озабоченно звенели шпорами штабные офицеры.
Рейснер встала в очередь. Женщины, измученные бедой и бессонницей, угрюмые старики и подростки... Жители рабочих предместий с тревогой и надеждой смотрели на дежурного — от него зависело спокойствие нынешнего дня и надежда на завтрашний. Скажет — не скажет о судьбе родных и близких? Поручик, словно отчеканенный на таинственной военной машине — строгий и вежливый, ясный и замкнутый одновременно, — механически отвечал на робкие вопросы: