шепчу я, улыбаясь и, наверняка, выглядя при этом на редкость дико. Хорошо, что никто не видит. — Я тебя убила. Я рада, что ты сдох. Тебя жрут черви, а я буду жить, понял? И ребенка рожу! Понял?
Задыхаюсь, машинально прижимая ладонь к животу, вытираю слезы.
И неожиданно понимаю, что я не одна тут, на кладбище.
Замираю, не поворачиваясь, по одному только тяжелому подавляющему присутствию понимая, кто сейчас стоит за моей спиной. И смотрит на портрет моего самого страшного кошмара…
Поворачиваюсь, ощущая сердце прямо в горле где-то. Оно тяжело бьется, мешает дышать, до звезд перед глазами плохо.
И страшно боюсь сейчас что-то говорить. И вообще… Хоть как-то реагировать на ситуацию. Меня эмоционально выбил мой сумасшедший выплеск, и ощущение пустоты во всем теле странно резонирует с бьющимся тяжело и больно сердцем.
Страшно встретить его взгляд.
И, наверно, хорошо, что он не смотрит на меня. Или плохо…
Бросив первый опасливый взгляд на его лицо и осознав, что сейчас, наверно, и не потребуется никакого оправдания, я через мгновение уже без страха принимаюсь изучать стоящего за моей спиной Каза.
Он совершенно безэмоционален и сейчас по мимике, верней, ее отсутствию, очень сильно напоминает своего друга, Хазарова. И так не похож на себя самого, хищного, веселого, абсолютно безбашенного.
На бледном лице остро выделяются скулы, запавшие темные до черноты глаза с лихорадочным блеском. И волосы, беспорядочно падающие на лоб, иссиня-черные, еще больше оттеняют непривычную бледность кожи.
Каз смотрит на портрет Алекса, щурится, сжимает губы…
А я сижу на скамеечке, не двигаясь, словно еще один памятник на могиле, смотрю, смотрю…
Он весь в черном: рубашка, джинсы… На шее — широкая толстая цепь с крестом. Руки с закатанными рукавами, открывающими однотонные синие татуировки на предплечьях и кистях, в карманы спрятаны.
Каз смотрится здесь, на кладбище, чужеродно, несмотря на то, что выбрал черные тона в одежде.
Он слишком живой. Чересчур. Чего, наверно, не скажешь обо мне.
Я ощущаю себя усталой и бессильной и думаю о том, что надо бы встать и уйти уже отсюда. Все, что мне хотелось сделать, я уже сделала.
Шевелюсь, чувствуя, как натужно, словно с треском, напрягаются мышцы сведенных судорогой рук и ног.
И Каз в то же мгновение тоже оживает. И переводит взгляд на меня.
Моргает, поймав в плен своих черных глаз. И не отпускает. По крайней мере, именно такое ощущение у меня. Двинуться не могу, замираю…
Отвести глаза тоже не получается. Слишком все как-то… Слишком.
И вот даже мыслей никаких. Пустота. И тишина. И вороны кричат где-то там, в глубине души.
Каз неловко поводит плечами, словно они у него тоже задеревенели, достает из кармана пачку, пытается вытащить сигарету, и я с легким, далеким каким-то удивлением отмечаю, что пальцы у него дрожат.
Только это указывает на внутреннее напряжение, дикое и разрушающее.
Я почему-то замираю взглядом на его длинных, смуглых, покрытых синими татуировками пальцах, отстраненно думая, что у Алекса они были не такими… Шире, проще…
К чему сейчас эти мысли и это нелепое сравнение, непонятно. Но оно есть. И даже не напрягает, не пугает. Ну есть, и есть… Что теперь?
Каз вытаскивает, наконец, сигарету, пытается прикурить, но затем ломает ее, сжимает до хруста кулак. Убирает все обратно в карман.
Щурится и выдыхает, словно приходя в себя.
— Вот, значит, как… — тихо говорит он, и голос его тоже слишком живой для этого места. Смешно: мой недавний мстительный вой подходил идеально, а его тихая задумчивость — никак не ложится на ситуацию.
Вопроса в его фразе нет, потому никак не комментирую. А Каз опять переводит взгляд на фото, кивает, жестко и грубовато усмехаясь:
— Любила его? Забыть не можешь?
— Не могу, — соглашаюсь я спокойно. И плевать в данный момент, как это звучит, что именно он услышит и поймет. Потому что, откричавшись, мне так легко теперь, и пустота заполняет все пространство тела, словно жидкий металл глиняную форму. Еще немного — и металл застынет, а глина разобьется за ненадобностью. Отслужит свое.
— Потому и не пускала к себе? — спрашивает Каз, все так же не глядя на меня. Только на фото, — потому бегала?
— Да, — опять соглашаюсь. Ведь это тоже правда. Именно потому и бегала. Именно потому и не пускала.
— Чем он лучше меня? — в голосе Каза тоже пустота теперь, такая близкая мне. И в глазах — пустота. — Тем, что мертвый?
— Да.
Боже, какие он правильные слова говорит! И какие, наверняка, неверные выводы из этого всего делает!
А я не хочу ничего говорить.
И рассказывать.
Потому что это будет оправданием, а мне не за что оправдываться.
— Марусь… — Каз наконец-то переводит взгляд на меня, и я мазохистски упиваюсь болью в них, совсем недавно пустых, мертвых… А сейчас слишком живых. Слишком. Нельзя здесь, на кладбище, с такими живыми глазами. Мертвые будут завидовать…
Я вот завидую.
— Марусь… — он неожиданно становится передо мной на колени, прямо на землю, его лихорадочно блестящие глаза оказываются на одном уровне с моими, кладет ладони на безвольно лежащие на коленях руки, и прикосновение обжигает. Только теперь понимаю, что пальцы у меня ледяные просто. Или это его — огненные. — Марусь… Ты так плакала… Любишь его все еще?
Он не услышал моих слов… Как он мог не услышать? Я же кричала… Или нет? Может, это я в сердце своем кричала, а в реальности…
Смотрю на него, так сильно хочется убрать со лба темную прядь волос, но не могу этого сделать. Его руки слишком горячие, а я слишком замерзла, чтоб сознательно лишить себя этого огня.
Он спрашивает, люблю ли я его… Боже…
— Я его ненавижу, Каз, — тихо говорю я, — ненавижу. И всегда ненавидела. Он — тварь. Я рада, что он умер.
Каз непонимающе моргает, сильные огненные пальцы на мгновение чуть сильнее сжимают мои.
Он обдумывает мои слова, затем переводит взгляд на фото. Опять на меня.
— Пошли отсюда, Марусь.
Я киваю, но не трогаюсь с места. Не могу. Сил нет. Так и сижу, смотрю на наши сплетенные пальцы на своих коленях.
И Каз понимает меня правильно.
Он встает и молча подхватывает на руки.
Это ощущается парением, словно я в колыбели лежу, безопасной, теплой-теплой…
Закрываю глаза, прижимаюсь к