Все это припоминал я, сидя у раскрытого окна в сером жилом доме на берегу Терека. В большой квартире на улице Огнева я жил один. Светлана с бабушкой оставались в Сечереченске.
Внизу под обрывом бурлила, позванивала горная река, воспетая Пушкиным и Лермонтовым, Толстым и Хетагуровым.
Напротив — мечеть и огромный парк с прудом. Говорят, что мечеть построил нефтяной король Апшерона миллионер Абрам Гукасов. Увидев здесь прекрасную осетинку, он задумал жениться на ней.
— Построй мечеть, и получишь мое сердце! — ответила гордая красавица.
Гукасов выписал лучших мастеров из Каира. И в небо взметнулась стройная башня минарета. А красавица утопилась в Тереке, не желая жить с нелюбимым.
Через мост шли одинокие припоздавшие пешеходы. Терек недовольно громыхал в русле, перекатывая камни. На юго-западе небо еще не погасло, и горы рисовались на нем неровной щербатой гребенкой.
Нелегкие думы одолели меня. Беспокоился о Светлане: правильно ли воспитывает ее бабушка?.. Быт мой был неустроен, холостяцкое запустение в квартире. Но все это отступало перед заботами службы. После отъезда Бижевича я все время ждал неприятностей.
Мои размышления прервал телефонный звонок. Говорил дежурный по отделу НКВД.
— Вас приглашает товарищ из Центра!
Иду по тихому полусонному городу. Свежесть воздуха от близкого Казбека с вечными снегами бодрит. Чинары с грустью опустили ветки. Каштаны царственно держали свои округлые кроны.
Кто и зачем снова приехал? Что еще прикажут? Грозный акт Бижевича должен иметь последствия!..
А время было очень тревожное: в мире гремели большие пушки. Абиссинию терзали молодчики итальянского дуче Муссолини. Гитлеровцы захватили Рейнскую область и точили зубы на Австрию и Чехословакию.
Над Европой уже пронесся радиовихрь: «Над всей Испанией безоблачное небо!» То был сигнал фашистским мятежникам:
— Начинайте!
И в Испании запылала гражданская война — первые открытые бои с фашистами.
В таких условиях можно было ожидать самых невиданных событий. Много предположений пронеслось у меня в голове, пока я добрался до отдела НКВД.
В приемной меня встретил адъютант Берия. И сердце у меня оборвалось: прощай, воля!
Предложено выложить ключи от сейфов. Оружие — тоже. А через какой-то час меня втолкнули в вагон-тюрьму.
В Ростове-на-Дону я еще раз повидался с Бижевичем. Он презрительно осмотрел меня.
— Достукался, Громов!
Я не ожидал от него сочувствия, но, помня годы, проведенные вместе на Украине, светлые дни совместной работы в ВЧК, рискнул обратиться:
— Юзеф Леопольдович, вы меня знаете с первых дней моих в ЧК. Неужели и вы верите, что я враг?
— Гражданин Громов, знакомством со мною не прикрывайтесь!
— За меня мог бы поручиться Васильев. Помните его?..
Бижевич подался вперед так, что на лысине зашевелились шелковистые волосики, и с особенным удовольствием бросил мне в лицо:
— Сидит твой Васильев! И скоро не выйдет. Ворюгами окружил себя. И ты, Громов, найди в себе мужество отвечать за содеянные преступления!
Конвоир тронул меня прикладом:
— Вперед!
Бижевич ничего мне больше не пожелал…
Потянулись однообразные, тяжелые дни. Одинаковые недели и месяцы. Чтобы скоротать эти дни и ночи, я стал считать тараканов и угадывать: какой выползет — черный или рыжий?.. Ползали больше черные. Что-то постоянно капало с потолка одиночки: бетонные стены отдавали холодом и сыростью. Потом пошли фурункулы. Их я тоже считал — сто пятьдесят вышло! Я стал слепнуть…
Но и за решеткой выпадают удачи: у меня сменили следователя! Назначили паренька с рудников. Увидя меня первый раз, он отшатнулся. На его молодом лице — ни кровинки.
— Чего это вы так? — наивно спросил он.
Я едва мог ответить: всю неделю мне не давали спать. В тесной одиночке была зажжена электрическая лампочка величиной с добрый арбуз, через каждые полчаса надзиратель проверял: не уснул ли я.
У паренька было страдальческое лицо. Он лихорадочно курил. Потом неожиданно сказал:
— Ложитесь на диван! Я буду кричать и топать ногами. А вы спите.
Он прошел к двери и запер ее.
То были удивительные дни и ночи. Меня приводили на допрос, я ложился на сухой теплый диван и точно проваливался в бездну. А мой молодой следователь орал во все горло:
— Ты у меня признаешься, гадина!
Грохал кулаком по столу, бил ногами табуретку. И снова кричал. А часа через два будил меня, плескал из графина воду на мою стриженую голову, ударом ноги распахивал двери:
— Уберите эту сволочь!
Паренек облегчил мне жизнь. Сон в его кабинете придавал мне силы, а сознание того, что нам на смену приходят такие вот пареньки, крепило мою волю. И я дотянул до приговора.
Вот и лагерь. Длинные бараки. Колючая проволока. Вышки с пулеметами. И работа на лесозаводе, в столярке. Делаем длинные ящики. Догадываемся: для упаковки снарядов!
В бараке я подружился с бывшим чекистом, который до ареста работал в НКПС. Отводили душу в долгих, неторопливых беседах — нам спешить было некуда! Горевали, что так ослаблено руководство Красной Армии — мы глубоко были убеждены в неизбежности войны с фашистами…
Изболелось мое сердце за Светланку: как она станет жить? Ведь и за ней потянется нитка от отца, осужденного Особой военной коллегией…
И вдруг вызов в канцелярию. Без вещей. Бреду впереди сопровождающего. В кабинете начальника лагеря стянул картуз. И не верю своим глазам. Высокий военный с тремя ромбами в петлицах. Метка на щеке.
— Павел!
И тотчас спохватился:
— Гражданин начальник…
Бочаров прижал меня к своей груди.
— Здравствуй, Володя!
Сели рядом на деревянную скамейку. В глазах у меня слезы…
— Крепись, Володя… Светлана у меня в Москве. Они дружны с Маринкой. Так что порядок. Не беспокойся.
Я склонил голову, чтобы друг не увидел моих слез.
— Скажи ей, что папа любит ее, желает здоровья… Спасибо, Павел, спасибо.
— Володя, тебе предъявлены тяжелые обвинения.
Я кивнул головой: да!
Павел Ипатьевич сказал твердо:
— А я верю тебе! Надейся, Володя! О тебе не забыли.
Я не заметил, как пролетел целый час. Наконец Бочаров пожал мои огрубевшие на непривычной работе руки, еще раз прижал к груди и с суровой неприступностью открыл двери.
— Уведите заключенного в лагерь!
И снова тягучее однообразие. Но теперь у меня теплилась искорка надежды.
Однажды жизнь исправительно-трудовой колонии была потрясена до основания. К нам прибыл генерал-лейтенант!
Нас построили на плаце правильным четырехугольником. Охрана усиленная: чуть двинешься, рычат овчарки!
Генерал вышел на середину и поразительно долго молчал, оглядывая серые ряды, стриженые головы, собак на поводках… Потом басом, как из пустой бочки, обратился к нам:
— Хлопцы! Фашисты напали на Советский Союз. Враг топчет советскую землю!..
У меня сжалось сердце, перехватило дыхание.
— Кое-кому из вас мы разрешим выехать на фронт, — продолжал генерал. — Но моя речь пока не об этом. Главное сейчас в другом, хлопцы!
Меня покорила эта речь. Не «граждане» и не «товарищи» (запрещено!), а это нейтральное — «хлопцы». Понятно стало долгое молчание генерала: искал в уме необидную форму обращения к заключенным. Меня трясло от возбуждения: можно вырваться на фронт!
Генерал продолжал тоном приказа:
— Пока будет идти отбор на передовые позиции, я прошу всех увеличить выпуск снарядных ящиков. Продукции у нас много, а паковать не во что. Нажмите, ребята!
Выступил вперед мой новый лагерный товарищ, жилистый, с ввалившимися глазами.
— Начальник, наша смена сделает в два раза больше. Давай мешок махорки и двести паек хлеба лучшим.
Мне показалось чудовищным в такой момент торговаться, но потом образумился: ребята изнывали без курева. Лишний кусок хлеба — это надежда быть здоровым, и значит — фронт!
— Будет! — коротко согласился генерал.