Потому что в ней нет благородства.
Мертвой хваткой
Держит бедность род человеческий,
Громоздит бесплодный день
На бесплодный день.
Женщины.
Бессильно смотрят матери,
Как хворь уносит их маленькие чада.
Мужчины.
Но мужи замышляют мятеж,
Готовят измену.
Первый.
Их ботинки поизносились.
Третий.
Во рту смердит окурок.
Первый хор.
Ибо закрыты все двери,
Которые давали работу и хлеб.
Второй хор.
И поезда громыхают мимо
Без остановки!
Все.
Слава нам!
Госпожа Илл.
Которым улыбнулась судьба.
Все
Всемилостивейшая.
Всепреобразующая.
Женщины.
Наши нежные тела
Облачены в модные платья.
Сын.
Юноша за баранкой гоночной машины.
Мужчины.
Лавочник правит «кадиллаком»!
Дочь.
Дева гоняет мяч на теннисном корте.
Врач.
В новом операционном зале
Такой зеленый кафель,
Что режешь кишки, немея от восторга.
Все.
Вечерняя трапеза благоухает ароматами,
Все одеты с иголочки, всем довольны,
Хвалятся друг перед другом сигарами экстра-класса.
Учитель.
Учение светит жаждущим света учения.
Второй.
Усердные бизнесмены
Скупают вечные ценности.
Все.
Рембрандта и Рубенса.
Художник.
Художество кормит художника.
Причем до отвала.
Священник.
На Рождество, на Пасху, на Троицу
В соборе не протолкнуться от добрых христиан.
Все.
И экспрессы, блистающие, стремительные,
Мчатся по остальным магистралям
От местечка к местечку,
Сплачивая человечество
И снова останавливаясь на нашей станции.
Слева входит кондуктор.
Кондуктор.
Гюллен!
Начальник станции.
Экспресс Гюллен-Рим, прошу занимать места. Салон-вагон впереди!
Из глубины сцены громилы выносят паланкин, в котором неподвижно сидит Клара Цаханассьян. Она походит на древнее каменное изваяние. Паланкин в сопровождении свиты проносят между хорами.
Бургомистр.
Покидает нас…
Все.
Наша несказанная благодетельница…
Дочь.
Наша спасительница…
Все.
И сопровождающие ее высокие лица.
Громилы с паланкином, Клара Цаханассьян и свита исчезают на платформе. Медленно проносят тем же путем гроб.
Бургомистр.
Слава ей!
Все.
Самое драгоценное, самое заветное
Она увозит с собой.
Начальник станции.
Отправление!
Все.
Помилуй нас…
Священник.
Господи!
Все.
В темном беге грядущего.
Бургомистр.
Достаток… Все.
Оставь нам,
Мир сохрани нам,
Свободу сбереги нам,
Пусть ночь
Никогда не омрачает наш город,
Восставший из пепла, прекрасный,
Чтоб счастью, счастливые, мы предавались.
Действие «Визита старой дамы» происходит в заштатном городишке, где-то в Центральной Европе; автор этой пьесы отнюдь не намерен отмежевываться от людей, о которых пишет: он не очень-то уверен, что сам в подобных обстоятельствах поступил бы иначе: о подтексте этой истории не стоит говорить, равно как и выпячивать его на сцене. То же относится и к финалу. Правда, в конце пьесы действующие лица изъясняются несколько приподнятым языком, каким люди не изъясняются в обыденной жизни, языком, который принято называть поэтическим, или, точнее, возвышенным литературным языком. Но происходит это только потому, что гюлленцы разбогатели, добились кое-чего в жизни, — сам Бог велел им говорить более изысканно. Мои герои — люди, а не марионетки, на сцене они действуют, а не разыгрывают аллегории. Что касается меня самого, то я пытаюсь воссоздать реальный мир, а не преподносить публике отвлеченные моральные категории, как это мне зачастую приписывают. И я не собираюсь как-то специально соразмерять мою пьесу с жизнью, поскольку такая соразмерность лежит в самой природе театра, непременным компонентом которого является зритель. С моей точки зрения, театральная пьеса всегда выступает в рамках сценических возможностей, а не в оболочке определенного литературного стиля. И если в сцене в лесу гюлленцы изображают деревья, то объясняется это не склонностью автора к сюрреализму, а только тем, что пожилой человек в этой сцене говорит слова любви пожилой женщине, и сие не столь уж эстетичное любовное объяснение нуждается в театрально-поэтическом обрамлении, иначе оно было бы просто невыносимо.
Я пишу свои пьесы из внутреннего чувства доверия к театру, к актеру. Это главный импульс моего творчества. Самое соблазнительное для меня — материал. От актера требуется не так уж много: чтобы изобразить человека, он должен воспроизвести лишь его внешнюю оболочку, то есть данный ему текст, при том условии, конечно, что в тексте нет фальши. Что я понимаю под этим? Так же как живой организм замкнут в какую-то оболочку, которая и является его «внешностью», так и в пьесе есть своя оболочка — язык. И драматург оперирует только им. Язык для него результат. Поэтому-то нельзя работать над языком как таковым; язык — это мысли, сюжет и т. д. Только дилетанты считают язык и стиль вещью в себе. Задача актера, по-моему, состоит в том, чтобы вновь воспроизвести конечный результат, то есть стиль пьесы на сцене. Зритель не должен видеть искусства, он должен видеть жизнь. В «Визите старой дамы» надо правильно сыграть передний план, как он дан мною, и тогда фон появится сам.
Я не причисляю себя к авангардистам, хотя и у меня, разумеется, есть своя теория искусства… Чем бы дитя ни тешилось. Но свою теорию я держу при себе (иначе мне самому пришлось бы следовать ей). Пусть уж лучше меня считают эдаким взбалмошным простаком, который пренебрегает формой своих творений. Мои пьесы надо играть в духе народного театра, а меня самого воспринимать как своего рода Нестроя. Это будет самое правильное. И не следует бояться моих выдумок, к черту всякое глубокомыслие. Надо также следить за тем, чтобы декорации все время менялись при открытом занавесе. Сцену с машиной следует играть просто, лучше всего с макетом автомобиля, в котором есть только то, что необходимо по ходу действия, — автомобильные ключи, руль и т. д. Машина должна быть показана спереди — задние сиденья надо приподнять. И все это должно быть, конечно, новенькое, с иголочки, так же как и желтые башмаки и прочее. (Эта сцена ни в коем случае не должна напоминать Уайлдера. Почему? Еще одна диалектическая загадка для критиков.)
Клара Цаханассьян не олицетворяет ни справедливости, ни плана Маршалла и тем более Апокалипсиса, она лишь то, что она есть, — самая богатая в мире женщина, которая благодаря своему состоянию получила возможность действовать наподобие героини древнегреческой трагедии, самовластно и жестоко, как, например, Медея. Клара Цаханассьян может себе это позволить. И не надо забывать, что у этой старой дамы есть чувство юмора, поскольку она может смотреть на людей со стороны; для нее люди — товар, который она покупает. Но и на себя она тоже смотрит со стороны, что придает ей своеобразную грацию и некое злое очарование. Клара стоит как бы вне общества, поэтому она превращается в нечто неподвижное, окостеневшее. Никаких перемен в ней не происходит, если не считать переменами тенденцию ко все большему окаменению, к превращению в полного истукана. Однако изображать Клару Цаханассьян и ее свиту, включая кастратов, на сцене можно только средствами искусства. Натурализм здесь противопоказан — он будет слишком неаппетитен. Тихони кастраты должны быть сказочными существами, призрачными гномиками, живущими растительной жизнью, по-своему даже счастливыми. Они жертвы тотальной мести, которая так же логична, как законы доисторических времен. (Чтобы актерам было легче играть евнухов, они могут говорить не хором, а по очереди, но тогда не нужны повторы.)
Клара Цаханассьян — образ статичный. Она героиня с самого начала. В отличие от Клары ее прежний возлюбленный волею судеб превращается в героя лишь постепенно. Этот жалкий лавочник, сам того не ведая, сразу же становится ее жертвой. Будучи виновным, он убежден, что время списало все его грехи. И лишь по ходу пьесы страх и отчаяние пробуждают в этом заурядном человеке нечто в высшей степени индивидуальное. Осознав свою вину, он начинает понимать, что такое справедливость; неизбежная гибель придает ему величие. (Сцена смерти Илла должна быть решена скорее в плане монументальном.) Гибель Илла бессмысленна и в то же время осмысленна. Если показывать ее только осмысленной, то в ней появится нечто легендарное, и играть ее надо будет в некоем античном городе, а не в Гюллене в наши дни. Что касается остальных гюлленцев, они такие же люди, как мы все. Их не следует изображать злодеями. Ни в коем случае. Вначале они полны решимости отвергнуть предложение миллиардерши. Правда, они влезают в долги, но отнюдь не потому, что решили умертвить Илла, — они просто люди легкомысленные. И они искренне верят, что в конце концов «все перемелется». Так надо трактовать второе действие и даже сцену на вокзале. Один лишь Илл в этой сцене объят страхом, ибо он понимает, чем все должно кончиться. Но гюлленцы еще не сказали ни одного непоправимого слова. Только во время сцены в Петеровом сарае происходит роковой перелом. От судьбы не уйдешь! С этой минуты гюлленцы постепенно начинают готовиться к убийству, возмущаться виной Илла и т. д. Семья Илла по-прежнему уговаривает себя, что все образуется, но и эти люди тоже не злодеи, они просто слабохарактерны, как и все остальные. Весь город, что видно на примере учителя, медленно поддается искушению, ибо искушение велико, а нищета беспредельна.