Сила сопутствует ему и когда он говорит о природе, ему больше нравится не ее пейзаж, а ее волненье. Вообще, он "сердцем пламенным уведал музыку мыслей и стихов"; он — поэт динамического, и оттого так гибельно подействовало на него, что он остановился. Однажды прерванного движения он уже не мог восстановить. Хмель звучности скоро стал у Языкова как будто самоцелью, и в звенящий сосуд раскатистого стиха, порою очень красивого, в "стакан стихов" уже не вливалось такое содержание, которое говорило бы о внутреннем мужестве. Из чаши, когда-то разгульной, поэт стал пить "охладительный настой", ослабело "жизни мило-забубённой крепкое вино", и метался Языков на разных концах этой жизни, между своими и чужими краями, между родиной и чужбиной, ни здесь, ни там не воскрешая уже прежней кипучести. У него сохранился прежний стих, "бойкий ямб четверостопный, мой говорливый скороход"; но мало иметь скорохода, — надо еще знать, куда и зачем посылать его.
Языков кончился.
Уж я не то, что был я встарь:
Брожу по свету, как расстрига;
Мне жизнь, как старый календарь,
Как сто раз читанная книга.
Настал какой-то знойный полдень, который и задушил его поэзию. Как своеобразно говорит прежний поэт, теперешний "непоэт":
Попечитель винограда,
Летний жар ко мне суров;
Он противен мне измлада,
Он, томящий до упада,
Рыжий враг моих стихов.
…………………………………..
Неповоротливо и ломко
Слово жмется в мерный строй,
И выходит стих не емкий,
Стих растянутый, негромкий,
Сонный, слабый и плохой.
Некогда у Гоголя вызывала слезы патриотическая строфа Языкова, посвященная самопожертвованию Москвы, которая испепелила себя, чтобы не достаться Наполеону:
Пламень в небо упирая,
Лют пожар Москвы ревет,
Златоглавая, святая,
Ты ли гибнешь? Русь, вперед!
Громче буря истребленья!
Крепче смелый ей отпор!
Это — жертвенник спасенья,
Это — пламя очищенья,
Это — фениксов костер!
Но патриотизм Языкова скоро выродился в самую пошлую брань против "немчуры" (свои студенческие годы поэт провел в Дерпте) и против участников герценовского кружка; писатель начал хвалиться тем, что его "русский стих" (тогда еще не было выражения "истинно русский"…) восстает на врагов и "нехристь злую" и что любит он "долефортовскую Русь". Он благословлял возвращение Гоголя "из этой нехристи немецкой на Русь, к святыне москворецкой", а про себя, про свою скуку среди немцев писал:
Мои часы несносно-вяло
Идут, как бесталанный стих;
Отрады нет. Одна отрада,
Когда перед моим окном
Площадку гладким хрусталем
Оледенит година хлада;
Отрада мне тогда глядеть,
Как немец скользкою дорогой
Идет, с подскоком, жидконогой
И бац да бац на гололед!
Красноречивая картина
Для русских глаз! Люблю ее! —
шутка, может быть, но шутка, характеризующая и то серьезное, что было в Языкове… Он ценил Карамзина, как "почтенного собеседника простосердечной старины", не "наемника новизны"; он был "враг нещадный"
Тех жен, которые от нас
И православного закона
Своей родительской земли
Под ветротленные знамена
Заморской нехристи ушли, —
он любил Петра Киреевского за то, что тот был "своенародности подвижник просвещенный", — но в грубом и крикливом патриотизме самого поэта именно нет ни подвига, ни просвещенности.
Вообще, чувствуется, что поэзия, как и наука, как и мысль, не вошла в его органическую глубь, скользнула по его душе, но не пустила в нем прочных корней. Даже слышится у самого Языкова налет скептицизма по отношению к поэзии, к ее "гармонической лжи". Он был поэт на время. Он пел и отпел. Говоря его собственными словами,
Так с пробудившейся поляны
Слетают темные туманы.
Недаром он создал даже такое понятие и такое слово, как "непоэт". Нет гибкости и разнообразия в его уме; очень мало внутренней интеллигентности, — подозреваешь пустоту, слышишь звонкость пустоты.
Но было время, когда в нем происходило "душецветенье", когда он был поэтом; и покуда он был им, он высоко понимал его назначение и с его легкомысленных струн раздавались тогда несвойственные им вообще песнопения и гимны. У него была тоска по святости; он сознавал, что поэт, посвященный в мистерии муз, "таинственник Камен", в своей "прекрасной торжественности" именно священнодействует, что вдохновение — это фимиам, который несется к небу. Не утолив жизненной жажды своим излюбленным вином, он хотел высоты, — "без вдохновений мне скучно в поле бытия". Он знал, что надо быть достойным жизни, сподобиться ее и что не всякая жизнь "достойна чести бытия". Библейской силой дышит его воззвание к поэту, которого он роднит с пророком и свойствами которого он считает "могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово":
Иди ты в мир, — да слышит он пророка;
Но в мире будь величествен и свят,
Не лобызай сахарных уст порока,
И не проси, и не бери наград.
Приветно ли сияние денницы,
Ужасен ли судьбины произвол:
Невинен будь, как голубица,
Смел и отважен, как орел!
Иначе, если поэт исполнится земной суеты и возжелает похвал и наслаждений. Господь не примет его жертв лукавых:
дым и гром
Размечут их — и жрец отпрянет
Дрожащий страхом и стыдом.
Дивны его подражания псалмам ("Кому, о Господи, доступны Твои сионски высоты?"). На сионские высоты он изредка всходил и впоследствии, в период упадка когда, на время оживая, писал, например, свое "Землетрясение", которое Жуковский считал нашим лучшим стихотворением; здесь Языков тоже зовет поэта на святую высоту, на горные вершины веры и богообщения.
В стихотворении "Мечтания" у него есть замечательная мысль и замечательное слово о той заслуге поэта, что он спасает от всякого материализма и телесности: пламенные творения его не "отучняют" желаний, не понижают дум и уносят их в разнообразный мир красоты, далеко от тягостной обители "телесных мыслей и забот", от той жизни, где царит оскорбительный закон всяческого тяготения, торжествующая материя. Тучность желаний, материализация духа — ее боялся, но от нее не оградил себя вполне Языков.
Он был ниже своих требований. И про себя так верно сказал он сам:
Он кое-что не худо пел,
Но, музою не вдохновенный,
Перед высоким он немел.
Но даже не одно великое побуждало его часто неметь: и другие моменты жизни нередко оставляли его, в глубине души, "непоэтом". Например, у него есть страстные, чувственные мотивы, упоение женской наготой ("Блажен, кто мог на ложе ночи тебя руками обогнуть, челом в чело, очами в очи, уста в уста и грудь на грудь"); но, собственно, и любовь не очень нужна ему, он может обойтись без нее, и он славит Бога за то, что больше не влюблен и не обманут красотою. Этот мнимый Вакх был в конце концов равнодушен и к вакханкам.
Сионские высоты, горние дали оказались недоступными; но уж и то, разумеется, ценно, что в отдельные минуты он возвышался над своей обыкновенностью, всегда же страдал от своего раздвоения между низменным и возвышенным. Этот контраст является самой выразительною чертой его поэзии.
Из других особенностей Языкова отметим его остроумие, — так хороша в этом отношении его преднамеренно разностильная и анахронистическая сказка о "Жар-Птице" с ее царем Выславом, предвидящим несчастья в своей стране, которая наполнится "всякою республикой", и жалующимся на трудность своего ремесла:
А говорят, что царствовать легко!
Согласен я: оно легко, покуда
Нет важных дел, но лишь пришли они,
Так не легко, а нестерпимо трудно!..
Хоть самого Сократа посади
На мой престол: по случаю Жар-Птицы
И сам Сократ задумается… —
или с другим ее царем, Долматом, который больше всего хочет спать и оттого прерывает сказку в том месте, где она кажется ему "прекрасной и нравственной" и где (догадывается он) "верно, будет переход к чему-нибудь дальнейшему"…