«Сейчас я немного устал и иду спать здесь, на Дюмейн-стрит, во Французском квартале Нового Орлеана. Я борюсь со временем и не считаю нужным это скрывать: я хочу сказать, что нельзя не говорить о времени, которое убегает так быстро… Когда придет этот день, я хочу умереть во сне и надеюсь, что это произойдет на прекрасной большой железной кровати в моем доме в Новом Орлеане…» (Т. Уильямс «Мемуары».)
Экскурсию по последней новоорлеанской обители писателя на Дюмейн-стрит, дом № 1014, проводит «мэр» этой улицы, восьмидесятичетырехлетний темнокожий философ Дэн Мосли. «Я помню старика Уильямса с конца тридцатых — как только он стал сюда приезжать. Домов, где он останавливался, было несколько, но этот, конечно, самый лучший — вот он в конце концов его и купил. Привез сюда мебель прямо из Нью-Йорка. Искал свободы — а что еще человеку нужно? — вот у нас он ее и нашел. О, этот трамвай, — Дэн загадочно смотрит мимо клумб и бассейна куда-то вдаль. — Он, наверное, наш с ним ровесник, хотя, может, и немножко постарше, самую малость. Но, так же как я, еще живет. Нет, какие шутки, идите на Эспланейд-авеню — там и убедитесь».
На указанной Дэном Мосли улице, в доме № 400, находится музей джаза и карнавала — часть Государственного луизианского музея. А до 1909 года здесь размещался Американский монетный двор. Сейчас монет тут больше не выпускают, а двор остался. И в глубине его, среди высокого китайского кустарника с красными, розовыми и фиолетовыми цветами, — даже не верится — неяркий вагончик, точь-в-точь как на авеню Сент-Чарльз. Старая реклама подчеркивает его возраст. Отбегавший свой век, покрывшийся трещинками-морщинами, одинокий и молчаливый, но все же не отправившийся на кладбище, он остался здесь словно для того, чтобы напоминать современному человеку о глубине чувств и силе страстей, столь свойственных ушедшему времени. Трамвай под номером 04, известный всему миру как трамвай по имени" Желание".
«ТВОРЧЕСТВО — ЭТО ТОЖЕ ИСПОВЕДАЛЬНЯ…»
(Выдержки из интервью Т. Уильямса журналу «Плейбой»[1])
«П л е й б о й». Почему вы сорвали нашу первую встречу?
Уильямс. Потому что я вижу только одним глазом: вот и подумал, что вы — Билл Бакли; вы на него очень похожи, а я его терпеть не могу. На каком-то сборище столкнулся с его женой и, набравшись, подумал: какая красотка!
«П л е й б о й». Но там вы все же остались, а с последнего представления пьесы «Осторожно, кораблики!» сбежали еще до начала.
Уильямс. Прощаться всегда грустно, вот я и решил, что лучше без меня. В предпоследнем спектакле, когда Доку задают вопрос, как дела на Острове сокровищ, откуда он вернулся после сделанного им аборта, я выпалил: «Не так плохо, как пойдут здесь, в Новом театре, на следующей неделе, когда будут играть Ноэля Кауарда! (Пьеса Уильямса уступила место музыкальному ревю «О, Кауард!” — Прим. амер. ред.) «Кораблики» должны были идти еще — мы ведь только входили во вкус. Правда, меня видели не в роли Дока, а в роли Квентина, гомосексуалиста. Знаете, «Исповедальня», из которой сделаны «Кораблики», была написана в 1967 году; в это время я сидел на успокоительных таблетках и меня ничто не волновало, хотя в личной жизни однообразие и жестокость явно усилились — жизнь казалась мне забытьем. Подобно Квентину, я потерял способность удивляться, а недостаток разнообразия и неожиданности в сексуальных отношениях затронул и другие чувства. Знаете, что длинный монолог Квентина (о стареющем гомосеке) — это суть моей жизни? Хотя, конечно, его сексуальные отклонения не имеют ко мне отношения: я никогда не обижался, когда до меня дотрагивались, понимаете? Мне нравится, когда меня касаются.
«П л е й б о й». А сейчас вы все еще способны удивляться неожиданностям?
У и л ь я м с. О да, да. Хотя физически я уже не тот. Психологически усталым себя не чувствую, просто немножко нервничаю — игра требует напряжения, вы же знаете. Мы получили смешную телеграмму от какого-то театрального менеджера из Австралии, вот она: «Предстоят гастроли «Корабликов» в Австралии. Мы хорошо знаем способности мистера Уильямса как драматурга, но нам ничего не известно о его актерских возможностях. Снабдите нас информацией". Мой агент спросил: «Что ему ответить?» Я сказал: «Ничего. Хочу повидать кенгуру, но не таких типов».
«П л е й б о й». Кроме Квентина, с какими другими своими героями вы себя отождествляете?
У и л ь я м с. Со всеми — это моя особая способность. С Альмой из пьесы «Лето и дым». Альма — моя любимица, потому что я поздно созрел и она тоже — и еще после какой борьбы, вы же знаете! С Бланш. Она после смерти мужа взбесилась — спала с солдатами из казармы: а ведь из-за нее-то он и погиб. Когда он рассказал ей о своих отношениях с другим мужчиной, она назвала его «отвратительным», а потом ушла и пошла по рукам. До 27 лет я даже не мастурбировал, были только спонтанные оргазмы и эротические сны. Но в отличие от мисс Альмы я никогда не был холодным, даже сейчас, когда мне нужно поостыть, тоже от этого не страдаю. Но и я, и она — мы оба выросли в семьях священников. Ее любовь была очень сильной, однако она пришла к ней слишком поздно: ее мужчина уже любил другую, и ей пришлось вести распутную жизнь. Я тоже был распутником, но, как пуританин, всегда имел преувеличенное чувство вины. Но я не типичный гомосексуалист. Я могу всецело идентифицировать себя с Бланш — мы оба истерики, с Альмой и даже со Стэнли, хотя жестокие характеры даются мне с трудом. Если вы знаете шизофреников, по-настоящему я не раздвоен; но я умею понимать и женскую нежность, и мужскую похоть, и либидо — оно, к сожалению, так редко проявляется у женщин. Вот почему я ищу андрогинов, — чтобы иметь и то и другое. Но я бы никогда не изнасиловал Бланш, как сделал Стэнли. Я вообще никого в жизни не насиловал. Меня насиловали, да, этот чертов мексиканец, и я орал во всю мочь…
«Плейбой». Что вы имеете в виду, говоря «ищу андрогинов»?
Уильямс. Что я привлекателен для андрогинов-мужчин, как Гарбо. Ха! Но после двух стаканов пол я уже не различаю и начинаю думать, что женщины интереснее мужчин; однако сейчас я уже боюсь спать с женщинами, они меня волнуют, но удовлетворить их я не могу…
«П л е й б о й». Вы считаете себя похотливым?
Уильямс. Конечно, нет. Сейчас я пытаюсь снова писать, а энергии и на творчество, и на секс уже не хватает. Вижу, что вы не верите. Да, и сейчас многие остаются со мной на ночь, потому что я не люблю спать один. Обслуга в отеле «Елисей» думает, что я сумасшедший, но я и впрямь начинаю сходить с ума ближе к ночи. Не могу оставаться один, потому что, оставшись один, боюсь умереть[2]. Но пока всегда кто-то есть, хотя бы для того, чтобы дать мне снотворное. Каждый вечер я принимаю горячую ванну, и тот, кто рядом, делает мне массаж.
«П л е й б о й». Так все-таки вы можете долго жить и работать без секса?
Уильямс. Без секса я жить не хочу. Мне нужно, чтобы меня ощущали, трогали, обнимали. Мне нужен человеческий контакт. Контакт сексуальный. Но в мои годы начинаешь бояться импотенции. Прежней силы уже нет, но вся проблема в том, чтобы найти партнера, который бы не требовал постоянной готовности, а ждал бы, когда настанет момент. По-настоящему одаренный сексуальный партнер, если захочет, может привести вас к полной потенции. Иной же может лишить ее вообще. Но, знаете, многие только дразнят. Годы волнуют меня только в одном отношении: в мои лета уже не знаешь точно, одержали над тобой легкую победу или действительно было чувство. Но я точно знаю, что чувственным буду всегда — даже на смертном одре. И если доктор окажется молод и красив, — я заключу его в свои объятия.
«П л е й б о й». Правда ли, что до 1970 года вы открыто не говорили о своем гомосексуализме?
Уильямс. Правда. В одной из своих телепередач Дэвид Фрост спросил меня в лоб — гомик ли я. Я очень смутился и ответил уклончиво. Тогда он милостиво сделал паузу, после которой я сказал: «У вас бы это получилось». Аудитория зааплодировала. Потом Рекс Рид затронул эту тему в «Эсквайре». Но больше всего меня огорчил «Атлантик». Его репортер приехал к Ки-Уэст как гость, его оставили пожить, а потом он стал распускать сплетни о личной жизни человека, только выздоравливавшего после долгой депрессии, — о моей жизни. Его статья обо мне была злобной клеветой, не имевшей ничего общего с реальностью. После этого в Ки-Уэст меня предали социальному остракизму. Люди, проезжавшие мимо моего дома, кричали: «Педераст!»
Но сейчас мне уже на все наплевать — и это придает мне чувство свободы. И пускай у меня аморальная репутация, я-то знаю, что я самый настоящий чертов пуританин. И из Ки-Уэст не уеду никогда. Там мне помогали прекрасные люди — и очень многие черные… Когда две расы объединятся, возникнет самая прекрасная в физическом и духовном отношении раса в мире, но до этого еще минимум лет 150. Ки-Уэст до сих пор — мое самое любимое место из трех местожительств. Там я и хочу умереть.