Гаев. Это наш знаменитый еврейский оркестр. Помнишь, четыре скрипки, флейта и контрабас.
Любовь Андреевна. Он еще существует? Его бы к нам зазвать как-нибудь, устроить вечерок.
Лопахин (прислушивается). Не слыхать… (Тихо напевает.) «И за деньги русака немцы офранцузят». (Смеется.) Какую я вчера пьесу смотрел в театре, очень смешно.
Любовь Андреевна. И, наверное, ничего нет смешного. Вам не пьесы смотреть, а смотреть бы почаще на самих себя. Как вы все серо живете, как много говорите ненужного.
Лопахин. Это правда. Надо прямо говорить, жизнь у нас дурацкая…
Пауза.
Мой папаша был мужик, идиот, ничего не понимал, меня не учил, а только бил спьяна, и все палкой. В сущности, и я такой же болван и идиот. Ничему не обучался, почерк у меня скверный, пишу я так, что от людей совестно, как свинья.
Любовь Андреевна. Жениться вам нужно, мой друг.
Лопахин. Да… Это правда.
Любовь Андреевна. На нашей бы Варе. Она хорошая девушка.
Лопахин. Да.
Любовь Андреевна. Она у меня из простых, работает целый день, а главное, вас любит. Да и вам-то давно нравится.
Лопахин. Что же? Я не прочь… Она хорошая девушка.
Пауза.
Гаев. Мне предлагают место в банке. Шесть тысяч в год… Слыхала?
Любовь Андреевна. Где тебе! Сиди уж…
Фирс входит; он принес пальто.
Фирс (Гаеву). Извольте, сударь, надеть, а то сыро.
Гаев (надевает пальто). Надоел ты, брат.
Фирс. Нечего там… Утром уехали, не сказавшись. (Оглядывает его.)
Любовь Андреевна. Как ты постарел, Фирс!
Фирс. Чего изволите?
Лопахин. Говорят, ты постарел очень!
Фирс. Живу давно. Меня женить собирались, а вашего папаши еще на свете не было… (Смеется.) А воля вышла, я уже старшим камердинером был. Тогда я не согласился на волю, остался при господах…
Пауза.
И помню, все рады, а чему рады, и сами не знают.
Лопахин. Прежде очень хорошо было. По крайней мере, драли.
Фирс (не расслышав). А еще бы. Мужики при господах, господа при мужиках, а теперь все враздробь, не поймешь ничего.
Гаев. Помолчи, Фирс. Завтра мне нужно в город. Обещали познакомить с одним генералом, который может дать под вексель.
Лопахин. Ничего у вас не выйдет. И не заплатите вы процентов, будьте покойны.
Любовь Андреевна. Это он бредит. Никаких генералов нет.
Входят Трофимов, Аня и Варя.
Гаев. А вот и наши идут.
Аня. Мама сидит.
Любовь Андреевна (нежно). Иди, иди… Родные мои… (Обнимая Аню и Варю.) Если бы вы обе знали, как я вас люблю. Садитесь рядом, вот так.
Все усаживаются.
Лопахин. Наш вечный студент все с барышнями ходит.
Трофимов. Не ваше дело.
Лопахин. Ему пятьдесят лет скоро, а он все еще студент.
Трофимов. Оставьте ваши дурацкие шутки.
Лопахин. Что же ты, чудак, сердишься?
Трофимов. А ты не приставай.
Лопахин (смеется). Позвольте вас спросить, как вы обо мне понимаете?
Трофимов. Я, Ермолай Алексеич, так понимаю: вы богатый человек, будете скоро миллионером. Вот как в смысле обмена веществ нужен хищный зверь, который съедает все, что попадается ему на пути, так и ты нужен.
Все смеются.
Варя. Вы, Петя, расскажите лучше о планетах.
Любовь Андреевна. Нет, давайте продолжим вчерашний разговор.
Трофимов. О чем это?
Гаев. О гордом человеке.
Трофимов. Мы вчера говорили долго, но ни к чему не пришли. В гордом человеке*, в вашем смысле, есть что-то мистическое. Быть может, вы и правы по-своему, но если рассуждать попросту, без затей, то какая там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своем громадном большинстве он груб, неумен, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать.
Гаев. Все равно умрешь.
Трофимов. Кто знает? И что значит — умрешь? Быть может, у человека сто чувств и со смертью погибают только пять, известных нам, а остальные девяносто пять остаются живы.
Любовь Андреевна. Какой вы умный, Петя!..
Лопахин (иронически). Страсть!
Трофимов. Человечество идет вперед, совершенствуя свои силы. Все, что недосягаемо для него теперь, когда-нибудь станет близким, понятным, только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину. У нас, в России, работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят «ты», с мужиками обращаются как с животными, учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно, спят без подушек, по тридцати, по сорока в одной комнате, везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистота… И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и другим. Укажите мне, где у нас ясли, о которых говорят так много и часто, где читальни? О них только в романах пишут, на деле же их нет совсем. Есть только грязь, пошлость, азиатчина… Я боюсь и не люблю очень серьезных физиономий, боюсь серьезных разговоров. Лучше помолчим!
Лопахин. Знаете, я встаю в пятом часу утра, работаю с утра до вечера, ну, у меня постоянно деньги свои и чужие, и я вижу, какие кругом люди. Надо только начать делать что-нибудь, чтобы понять, как мало честных, порядочных людей. Иной раз, когда не спится, я думаю: господи, ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами…
Любовь Андреевна. Вам понадобились великаны… Они только в сказках хороши, а так они пугают.
В глубине сцены проходит Епиходов и играет на гитаре. (Задумчиво.)
Епиходов идет…
Аня (задумчиво). Епиходов идет…
Гаев. Солнце село, господа.
Трофимов. Да.
Гаев (негромко, как бы декламируя). О природа, дивная, ты блещешь вечным сиянием, прекрасная и равнодушная, ты, которую мы называем матерью, сочетаешь в себе бытие и смерть, ты живишь и разрушаешь…
Варя (умоляюще). Дядечка!
Аня. Дядя, ты опять!
Трофимов. Вы лучше желтого в середину дуплетом.
Гаев. Я молчу, молчу.
Все сидят, задумались. Тишина. Слышно только, как тихо бормочет Фирс. Вдруг раздается отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный.
Любовь Андреевна. Это что?
Лопахин. Не знаю. Где-нибудь далеко в шахтах сорвалась бадья. Но где-нибудь очень далеко.
Гаев. А может быть, птица какая-нибудь… вроде цапли.
Трофимов. Или филин…
Любовь Андреевна (вздрагивает). Неприятно почему-то.
Пауза.
Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев. Перед каким несчастьем?
Фирс. Перед волей.
Пауза.
Любовь Андреевна. Знаете, друзья, пойдемте, уже вечереет. (Ане.) У тебя на глазах слезы… Что ты, девочка? (Обнимает ее.)
Аня. Это так, мама. Ничего.
Трофимов. Кто-то идет.
Показывается Прохожий в белой потасканной фуражке, в пальто; он слегка пьян.
Прохожий. Позвольте вас спросить, могу ли я пройти здесь прямо на станцию?
Гаев. Можете. Идите по этой дороге.
Прохожий. Чувствительно вам благодарен. (Кашлянув.) Погода превосходная… (Декламирует.) Брат мой, страдающий брат*…выдь на Волгу, чей стон*…(Варе.) Мадемуазель, позвольте голодному россиянину копеек тридцать…
Варя испугалась, вскрикивает.
Лопахин (сердито). Всякому безобразию есть свое приличие!
Любовь Андреевна (оторопев). Возьмите… вот вам… (Ищет в портмоне.) Серебра нет… Все равно, вот вам золотой…