— Знакомая история. По-моему, я про это где-то читал. Кажется, что-то из Толстого.
Из своего укрытия между полками я услышал звон металла, — должно быть, на пол что-то упало. А потом — шум: спотыкаясь и натыкаясь на столы и полки, она, очевидно в слепом оцепенении, побежала прочь. Я закрыл глаза, боясь увидеть ее лицо, — наверное, на нем был написан ужас. И открыл их только тогда, когда за ее спиной захлопнулась дверь. Я посмотрел на сидящего за столом человека: он закрылся огромной книгой и с привычным, страшным спокойствием снова погрузился в чтение. Его жена к нему вернулась и вновь ушла. Какая-то фантасмагория, какой-то сон, подумал я, и тут увидел на полу тяжелый темный предмет. Это был тот самый ключ — ключ от книжного магазина.
Подозрительность — профессиональная болезнь домовладелиц, и от долгого общения с ними у меня возникло смутное чувство вины, от которого я, наверное, никогда не избавлюсь. Первую травму нанесла мне хозяйка, у которой я снимал квартиру во Французском квартале Нового Орлеана; в то время мне едва исполнилось двадцать. Эта женщина была само воплощение подозрительной домовладелицы. У нее имелась своя комната, но она предпочитала спать на скрипящей раскладушке в нижнем холле, так чтобы никто из жильцов не мог войти или выйти ночью из дома без ее разрешения. Но когда я окончательно съехал, то обманул старуху. Связал пару простыней, прикрепил к балкону и спустился по ним на улицу. И был уже далеко по пути на Запад, когда она обнаружила, что я ее провел.
В нижнем холле ее дома на Бербон-стрит вообще не было света. Пробираешься ощупью, с отвращением дотрагиваясь до мокрых, потрескавшихся стен, пока наконец дойдешь до лестницы или двери. Ни к тому, ни к другому нельзя было попасть без препон со стороны старухи. Она, словно привидение, подпрыгивала на скрипучей железной койке, садилась и задавала один и тот же вопрос: «Кто там?» Если она не узнавала жильца или ей казалось, что кто-то хочет сбежать, не заплатив, или привести кого-то для телесной услады, зажигалась спичка и горела несколько секунд. В ее таинственном мерцании, скосив глаза, она смотрела на вас до тех пор, пока подозрения не рассеивались. Тогда она снова плюхалась на кровать, под кипу старых влажных одеял, и, если вы поднимались не слишком быстро, до вас доносился поток хриплых ругательств, таких отборных, какие не снились и самому последнему забулдыге нашего квартала.
То была женщина параноической подозрительности, ну а в отношении меня ее подозрительность вообще не знала границ. Нередко по утрам она входила в мою комнату с газетой в руках и читала вслух о каком-нибудь преступлении в Квартале. Прочитав, испытывающе на меня смотрела, надеясь обнаружить появившееся виноватое выражение на моем лице; и я почти всегда лишь усиливал ее подозрения — краснел, как маков цвет, и не выдерживал ее взгляда. Уверен, что она повесила на меня кучу преступлений и только ждала более очевидного повода, чтобы обратиться в полицию, где ее кузен, как она предупредила, служил в должности капитана.
В защиту домовладелицы надо сказать, что она была жертвой беспардонности. Никто из ее жильцов вовремя не платил. Некоторые жили целыми месяцами и кормили ее лишь обещаниями. Одной из таких неплательщиц была вдова по фамилии миссис Уэйн, пожалуй, самая хитрая из всех приживал. При этом жульническим путем она умудрялась получать от хозяйки подарки. Ее богатством был ее язык. Она изумительно умела рассказывать ужасно страшные или непристойные истории. Как только чуяла, что где-то готовят, то вылетала из своей комнаты с белой в голубую крапинку тарелкой и так бережно прижимала ее к груди, словно это был кружевной веер. Без сомнения, она всегда была полуголодной, и запах пищи возбуждал ее, как мощный наркотик, — щебетанье в этих случаях отличалось особым великолепием. Она стучала в дверь, откуда доносился соблазнительный запах, и входила прежде, чем раздавался хоть какой-то ответ. Язык уже работал вовсю с самого порога; даже грубостью — какой бы она ни была — остановить ее было нельзя. Можно было бы только вытолкать силой. Эта пожилая женщина обладала редким умением обращать свои недостатки себе же на пользу: даже неприятный запах изо рта был частью ее шарма. Я взирал на такие спектакли с долей восхищения — героическая жизненная стойкость вдовы очень подкупала.
Сам я у себя в «голубятне» никогда не готовил и встречал миссис Уэйн на хозяйкиной кухне лишь в тех случаях, когда зарабатывал себе на ужин, сделав что-нибудь по дому. Домовладелица не была полностью свободна от чар миссис Уэйн — ее рассказы были, безусловно, захватывающими. Но как только хозяйка ставила сковородку на плиту, она всегда отпускала реплику: «Если эта сучья дочь учует запах еды, — никакой дикий зверь ее не остановит!»
За прошедшие с той поры восемь лет люди с такими характерами исчезли, земля поглотила их, а стены вобрали в себя их рассказы, словно влагу. Несомненно, старая миссис Уэйн с ее разбитой утварью сделала однажды протестующий жест и почила вечным сном, а я не уверен, что с ее уходом мир не потерял такого же гениального рассказчика, какими были когда-то Бодлер или Эдгар По. Ее любимые сюжеты — смерть друзей или родственников, последние часы которых ей довелось наблюдать; от ее внимательного глаза или уха не укрылось ни одной значительной детали агонии. Талант рассказчицы переносил действие на кухню хозяйки; я слушал с ужасом; от ужаса мне становилось плохо; тем не менее рассказ до такой степени завораживал, что я не затыкал уши и не думал о том, что потеряю аппетит к ужину, заработанному тяжелым трудом. Хозяйка тоже становилась завороженной. Постепенно признаки недоверия и протестующие жесты уступали место такому нездоровому удовольствию, что челюсть отвисала, а изо рта текли слюни. Взгляд, обычно острый, размягчался, туманился. Во время этого рассказа миссис Уэйн с прижатой к груди тарелкой постепенно, зигзагами, приближалась к заветной плите; и так увлекательны были ее истории, что, даже когда она поднимала крышку кастрюльки и накладывала себе в тарелку ее содержимое, — несмотря на то, что хозяйка пристально наблюдала за ней, — она не встречала никаких помех. И только когда несчастный герой рассказа наконец погибал — его глаза вываливались из орбит и зловонные испражнения насыщали постельное белье, — только тогда гипноз ослабевал, и слушатели наконец начинали осознавать, что происходит за пределами нарисованной картины — на кухне.
Но к этому времени миссис Уэйн уже успевала с волчьим аппетитом очистить тарелку и становилась поближе к двери: на случай если хозяйка выйдет из ступора, вдова была готова мгновенно исчезнуть.
В этом старом доме то царила мертвая тишина, то высокие покрытые штукатуркой стены набатом гудели от злобных голосов: скандалили из-за того, кому первому идти в туалет, обвиняли друг друга в воровстве, угрожали выселением. В моей «голубятне» не было двери, только потрепанная занавеска, которая, конечно, не могла служить мне защитой от частых проявлений людской гнусности. Оштукатуренные стены моей комнаты были разрисованы красно-зелеными пунктирными линиями. Окно располагалось в алькове. Оно едва заметно освещалось по ночам. Под ним стояла низенькая скамейка. Раз за разом, когда темнело, там появлялась какая-то непонятная серая фигура и садилась на эту скамейку в алькове. Фигура казалась нежной и грустной и напоминала ангела или престарелую мадонну — божьего одуванчика. Чаще всего это происходило зимними ночами, когда с неба лениво падали капли дождя; туч бывало слишком мало, и они не могли разлучить город с луной. Мне всегда казалось, что Новый Орлеан и луна прекрасно понимают друг друга, словно выросшие вместе сестры, которым для общения требуются теперь лишь безмолвные взгляды. Лунная атмосфера этого города возвращала мне силы всякий раз, когда энергия, с которой я носился по куда более шумным городам, истощалась и возникала потребность в отдыхе, уединении. Как только я получал глубокую психическую травму, ощущал потерю или терпел неудачу, то возвращался в этот город. И в такие периоды мне думалось, что я принадлежу только ему и никому другому в этой стране.
Во время первого приезда в Новый Орлеан никаких писательских достижений у меня еще не было, и я уже смирился с неизвестностью и неудачами. Выработал в себе религию терпения, а отчаяние тщательно скрывал. Ночи действовали успокаивающе. Когда гасили фонарь, состоявший из одной голой лампы, все зримое исчезало, и оставался виден лишь альков в узком углублении стены над Бербон-стрит, — мне чудилось, что я перехожу в некое состояние, не имеющее изнуряющей связи с внешним миром. Некоторое время альков пустовал — это была лишь ниша, куда проникал тусклый свет. Но после того, как я уносился куда-нибудь в своих мечтах или предавался воспоминаниям, а затем снова поворачивался, чтобы посмотреть в том направлении, туда бесшумно входила прозрачная фигура, садилась на скамейку под окном и начинала на меня пристально смотреть. И я засыпал. Ее руки были сложены на коленях, а глаза глядели добрым немигающим взглядом — именно такой был у бабушки во время приступов болезни, когда я обычно приходил в ее комнату, садился у постели и собирался что-то сказать или положить свою руку на ее, но не мог сделать ни того, ни другого, зная, что, если такое случится, я расплачусь, и это причинит ей куда больше вреда, чем болезнь.