— Я тебя люблю, — сказал я.
— Это пройдет, — ответила она и положила трубку.
Я поплелся в свою квартиру, пустую и холодную, как тюрьма. Некоторое время я стоял в подъезде, рассматривая надпись на стене, появившуюся несколько дней назад. Толстым фломастером было написано: «Мне 18 лет. Боже, как страшно!»
…Ровно через двадцать четыре часа я стоял у гостиницы «Чегет» в горах Кавказа. Луна всходила из-за пика Андырчи. Переваливавшие через гребень облака, освещенные луной, были белы, как привидения. Над перевалом Чипер-Азау то и дело открывался из-за облаков фонарь Венеры, окруженный светлым ореолом. На небольшой высоте над горами быстро и молча прошел искусственный спутник. Ветер бродил по верхушкам сосен, шумела река. В природе был полный порядок. Она никому не изменяла, но и никого не любила.
Для того чтобы увидеть звезды, с каждым годом все дальше и дальше надо уезжать от дома…
Иногда мне представлялось — я это ощущал с поразительной ясностью, — что уехало мое поколение на самой последней подножке воинского эшелона. Состав — смешанный. Перед паровозом ФД на открытой платформе с песком — зенитные орудия. Теплушки. Пассажирские вагоны с деревянными ступеньками. Странные железные заслонки у окна — наверно, для того, чтобы пассажирам, кто из окон выглядывает, ветер дорожный и дым паровозный в глаза не попадали. Под потолком вагона — свеча за стеклышком, лавки деревянные блестят, шинелями отполированные. Накурено. Солдаты, бабы, гармошки, бинты, карманы гимнастерок булавкой заколоты. Огонь добывается, как при Иване Калите — кресалом по куску булыжника. Кипяток на станциях. Танки под брезентом. В вагонах пели на мотив «Роза мунда»:
В дорогу, в дорогу, осталось нам немного
Носить свои петлички, погоны и лычки.
Ну что же, ну что же, кто пожил в нашей коже,
Тот не захочет снова надеть ее опять.
Последний вагон в эшелоне — детский. Деревянные кинжалы. Звезды Героев Советского Союза, вырезанные из жестянок американской тушенки. Довоенные учебники в офицерских планшетах. В гнезда для карандашей ввиду их полного отсутствия вставлены тополиные прутики. В нашем вагоне пели:
Старушка не спеша
Дорогу перешла.
Ее остановил милиционер…
Мы держали в тонких руках жидкие школьные винегреты и смотрели на уходящую дорогу. За нашим последним вагоном клубилась пыль — то снеговая, то июльская, рельсы летели назад. Наша армии, наши личные армии шли на запад, и по вечерам мы подбирали горячие пыжи, падавшие на улицы, озаряемые вспышками салютов. В кинотеатрах шла «Серенада Солнечной долины», и английские эсминцы под звуки «Типерери» входили в Североморск, который тогда еще назывался Ваенга. Наш поезд летел к неведомому пока еще дню победы, к счастливой-пресчастливой жизни после этого дня.
Господи, ну прошло же это, прошло! Почему же все это так крепко сидит во мне? Почему, уезжая из Москвы, ну хотя бы на электричке — на север, на запад или юг, я чувствую, что через сорок километров пути наш электропоезд попадает на территорию «тысячелетнего рейха»? Почему с нескрываемым сентиментальным умилением и чуть ли не со слезами я смотрю на школьников, стоящих в почетном карауле у Вечного огня? Каким дорогим мне кажется это! Как я рад думать, что они хоть немножко соединены во времени с нами, что нация наша продолжается, не забыв ничего — ни хорошего, ни плохого из того, что было с нами…
…Впервые я попал в горы через семь лет после окончания войны. В горах не было ни отелей, ни дорог, ни канатных дорог, ни фирмы «Интурист». Последние иностранцы, посетившие Кавказ, были егеря знаменитой дивизии «Эдельвейс», герои сражений в Норвегии и на Кипре, альпинисты и горнолыжники высокой выучки, прекрасно научившиеся убивать в горах. Горы не скрывают ничего. На перевалах и гребнях Кавказа они ничего не прятали от нас — ни сгнивших кухонь «Мета», ни автоматов «шмайсер», ни солдатских черепов в ржавых касках. Написано в песне: «…ведь это наши горы, они помогут нам!» Да, это были наши горы, любимые и желанные, белые и синие. Они были Родиной, частью нашего дома, его верхним этажом, его крышей, куда мы поднимались, чтобы постоять на свежем ветру, осмотреть просторы и увидеть с высоты, что трудно увидеть с равнины — синие гребни на горизонте, море за холмами, себя на крутизне земного шара. Да, это были наши горы.
Но помощи от них не ожидалось. Они равнодушно подставляли бока своих изумрудных альпийских лугов, гребни и вершины, перевалы и снежинки равно обеим воюющим сторонам. Они равно жгли метелями обе армии, они равно сушили их дымящиеся шинели у костров. Нет, они не помогали нам. Мы помогали им.
Я шел от гостиницы «Чегет» по белой, лунной дороге, пересекая тонкие тени высоких сосен. Мимо парами и группами проходили туристы и лыжники, приехавшие сюда отдыхать. Для многих из них горы были просто зимним курортом. Как Сочи. Местом, где стоят отели, крутятся канатные дороги, снуют автобусы с надписью «Интурист». Ни разу не побывав в горах, моя бывшая жена уверенно говорила: «Горы? Горы — это то место, где изменяют женам, пьют плохую водку и ломают ноги». Ну что ж, в этом цинизме была своя правда. Но в этих горах я не водился.
На следующий день я получил свое отделение. Я сменил профессию. Горными лыжами я занимался давно. Теперь я стал профессиональным тренером. Это звучало красиво. На самом деле я стал просто инструктором на турбазе.
Наверно, только после тридцати лет я стал проникаться мыслью, что самое страшное в жизни — это потерянное время. Иногда я буквально физически чувствовал, как сквозь меня течет поток совершенно пустого, ничем не заполненного времени. Это терзало меня. Я чувствовал себя водоносом, несущим воду в пустыне. Ведро течет, и драгоценные капли отмечают мой путь, мгновенно испаряясь на горячих камнях. И самому мне эта вода не впрок, и напоить некого. Я смутно подозревал, что не может это ведро быть бесконечным, что вон там, за выжженными солнцем плоскогорьями я как раз и почувствую жажду. Но ведро течет, и нет никаких сил остановить эту потерю.
Лариса имела и на этот счет свои соображения. Ее тревожило и угнетало уходящее время. Она с яростью исследователя и фанатика отмечала крохотные следы времени на своем лице, на своем теле. Ее приводила в ярость сама мысль о том, что когда-то пройдет и проходит красота, легкость, свежесть. Как-то я ей сказал — брось, все имеет свои основы во времени. Каждый возраст прекрасен. А красота — что с нее? Красота — не более чем система распределения жировых тканей под кожей. Она, конечно, сочла, что я оскорбил ее, и мы поругались. Никакие ветры не могли сбить мою красавицу с верного курса. «Паша, нужно жить так, как будто сегодняшний день — последний день твоей жизни!» Да-да, это очень умно, думал я. Я пытался следовать этой доктрине. Только потом я понял, что такой образ жизни приводил к катастрофической, стопроцентной потере времени. Этот способ общеизвестен. Он называется — суета.
Нет, надо жить так, будто у тебя впереди вечность. Надо затевать великие, долговременные дела. Ничтожество суеты, материальных приобретений и потерь, обсуждений того, что существует независимо от обсуждений, леность головного мозга, отвыкшего от интеллектуальной гимнастики, — все это удлиняет тяжесть жизни, растягивает ее унылую протяженность. Жизнь легка у тех, кто живет тяжестью больших начинаний.
Лиля Розанова, умирая в больнице, написала:
Как медленно течет мой день,
Как быстро жизнь моя несется…
— Любовью, а главное — болтовней о любви человечество занимается потому, что ему нечего делать.
Так сказал мне Барабаш уже во вторую минуту нашего знакомства.
— И занимается этим, заметьте, Павел Александрович, та часть человечества, которая не способна сообразить, что красота ее восторгающих закатов — это всего лишь небольшое математическое уравнение, составными величинами в которое входят угол склонения солнца над горизонтом, количество пылинок на один кубический сантиметр атмосферы, степень нагрева поверхности земли, дымка, рефракция и ее явления. Ах закат, ах восход, ах небо, ах любовь! Истратили на все эти глупости духовные силы огромной мощности. Чего достигли? Ничего. Физики и лирики? Тоже глупость. Возьмем ли мы с собой в космос ветку сирени? Чепуха. Кому вообще в голову могла прийти такая мысль? В мире существуют прочные константы физики, химии, биологии, геохимии, космологии, наконец, математики. Когда мы не можем объяснить те или иные явления, мы прибегаем к поэзии. В натуре человека есть свойство делать вид, что он все знает. И как только мы встречали нечто неизвестное, необъяснимое, так тут же прибегали поэты со своими бессмысленными словами и начинали нам объяснять физический мир. Ученый из неясного делает ясное. Поэт и из ясного умудряется сделать неясное. И потом — это совершенно безответственная метафорическая связь слов, ничего не означающая. «Лужок, как изумруд», «Изумруд, как весенний лужок». Так кто же, как кто? Неясно. Пушкин в этом смысле хоть и поэт был, но пытался наладить прямые связи. «Прозрачный лес вдали чернеет» — он и вправду просто чернеет, и все. Ничего больше. «И речка подо льдом блестит». Не как шелк или парча, а просто блестит. Заметили?