Вова разевал рот от удивления. Он не знал, никогда не думал, что в Москве живет столько любителей птиц, рыб и животных.
В ряду кормов для рыб продавалась сушеная дафния и циклопы. В больших консервных банках копошились красные червячки длиной с граммофонную иголку. На развернутых газетках в черной земле извивались белые червячки. Продавец брал их щепотками и укладывал в специальную мерку — пустой спичечный коробок.
— Бери за рупь, — предложил продавец Вове червей. — Самая что ни на есть ихняя еда, вроде ветчины.
— Кому элодею и папоротник? Кому элодею и папоротник? — басил высокий гражданин, держа в одной руке банку с зелеными растениями, а в другой — медицинский пинцет.
За стеклянной банкой в воде растения казались большими, широколистыми, а вынимали их оттуда — они становились тощими и жалкими.
Тут же за прилавками лежали и речной песок цвета яичного желтка, и надутые футбольные камеры, служащие для вдувания воздуха в аквариум, и электрический воздушный компрессор.
А в «птичьем» ряду верещали щеглы, синицы, канарейки, ярко-голубые, с зелеными переливами попугайчики. Вова думал, что они заморские, откуда-нибудь из Чили или с Суматры, но оказалось, что их выводят в Москве.
Но самым большим рядом был голубиный. Продавцы держали голубей и в плетеных корзинах, и в металлических клетках, которые могли складываться в чемоданы. Сидели голуби целыми стаями. «Дутыши», «пегарьки», «воротникастые», «немцы», «почтари» — всех цветов, раскрасок и оттенков — спокойно ворковали и поклевывали зерно. Покупатели для чего-то расправляли им крылья, дули под хвост, раскрывали клювики.
Вова с интересом прислушивался к «ученым» разговорам. Оказалось, что голубь ценится по головке и «платью», то есть по оперению. Лучший голубь — это «немец», и стоит он до трехсот рублей. Эти голуби летают со скоростью экспресса и безошибочно находят свой дом. А «турманы» — это такие голуби, которые могут кувыркаться в воздухе через голову.
Рябоватый парень, у которого голуби торчали из всех карманов, из-за пазухи и голенищ широких сапог, уговорил Вову купить за двадцатку «понятых» — самца и самочку.
— Мечта, а не птица! — сказал он. — Купишь — весь век благодарить будешь. Они тебе в месяц по два яичка приносить будут. Ты их что, для продажи будешь разводить?
— Нет, — ответил Вова. — Как птицу дружбы…
— А-а, ясно… для политики, значит! Во, во! Они самые подходящие… Ну, бери тогда с корзинкой. Отдаю бесплатно!
Когда Вова подъехал на трамвае к дому, в квартиру к себе он идти побоялся. Там опять будет скандал.
Но куда же их все-таки девать?
В подвал отнести — не годится, голубям нужен свет. А что, если на чердак?
И Вова с корзинкой, осторожно переставляя ее со ступеньки на ступеньку, полез по пожарной лестнице на пятый этаж.
— Эй, Морковкин, ты куда? — услышал он за спиной голос Пашки Туманова. — Лунатиком заделался?
— Сам ты лунатик! — усмехнулся Вова. — Я голубей купил!
Пашка, как обезьяна, в один миг влетел на крышу и раскрыл корзинку. От солнечного света голуби стали такими ослепительно белыми, что Пашка невольно зажмурился.
— Ой, какая красота! — восхищенно сказал он.
— Это «понятые», — наставительно сказал Вова. — То есть семья. И у них детеныши будут…
Пашка с усердием на лице взял в руки корзинку и внес ее через слуховое окно на чердак.
Здесь, под железной крышей, Вова вынул голубей и подкинул их — улететь они никуда не могли. Птицы, задевая крыльями толстые пыльные балки, разлетелись по сторонам и вдруг доверительно уселись к Вове на плечо.
— Ого! Они тебя уже знают, — изумился Пашка. — А давай их на воздухе погоняем!
— Улетят… — нерешительно сказал Вова.
По-честному говоря, ему очень хотелось запустить свою покупку в воздух. А вдруг она какая-нибудь бракованная? Но кто знает, можно ли их уже выпускать, или надо еще недельку подождать? Впрочем, может быть, они уже привыкли к дому? У них в голове после поездки на трамвае, должно быть, все перемешалось.
— Да смотри, они ведь уже привыкли! — убежденно сказал Пашка. — Полетают, полетают и, вот увидишь, опять прилетят!
И, схватив голубей, он полез обратно через окно на крышу.
«Ну, была не была!» — подумал Вова.
Белая парочка взмыла над крышей и, видно обрадовавшись простору, стала ходить кругами. Потом голуби поднялись к перламутровому облаку и… стремительно скрылись из глаз.
Вова долго глядел им вслед, ждал, ждал и вдруг заплакал.
— М-да… Осечка, кажется, вышла, — почесал затылок Пашка. — Но я думаю, что они просто попить захотели и сейчас вернутся.
— Дурак, не вернутся, — с горечью сказал Вова. — Что же я теперь в классе скажу? Ведь на меня надеялись.
— А то и скажешь, что опыт не удался. Ведь это же была опытная пара?
— Опытная.
— Ну и горевать тут нечего!..
Наутро Пашка с большими подробностями рассказал всему классу о том, как Вова умело гонял у них во дворе голубей, и как эти голуби садились к Вовке на плечо, и как они поднялись к самому облаку и «сами» улетели. И Пашка очень просил, чтобы класс Вову не ругал.
Откровенно говоря, многие ребята очень смеялись над незадачливым Вовой.
Но когда на большой перемене в класс пришла Вовина мама и сказала пионервожатому, что ее сына надо снять с должности главного голубевода, весь класс постановил: не снимать! Во что бы то ни стало уговорить маму! Вова уже знал, как надо обращаться с голубями. У Вовы был уже опыт. А опытных людей, как известно, надо ценить.
Когда я был маленьким, отца я видел довольно редко. Он уходил на работу рано утром, а приходил, когда мы с сестренкой, набегавшись за день, уже видели десятый сон. И даже в выходной день, когда, казалось бы, папа должен был с нами идти в кино и покупать мороженое, он, позавтракав, уходил к себе в комнату и садился там за стол. Через щелку дверей, наблюдая за ним, мы с сестренкой с нетерпением ожидали того момента, когда он начнет разговаривать сам с собой. Он сидел за столом, здоровый, широкоплечий, что-то писал и вдруг, отрываясь от бумаг, произносил вслух:
— А я что-то позабыл. В каком же это томе? Ах да, вспомнил. Сейчас мы это найдем, и будет все прелестно…
И снова склонялся над бумагами.
Иногда он размахивал руками, отрицательно тряс головой и подманивал к себе кого-то указательным пальцем.
Мы за дверью осторожно хихикали.
Мне однажды пришло в голову, что папа уходит в кабинет сходить с ума, и я, испуганный, побежал за мамой. Я заставил ее подойти к щелке. Она, улыбаясь, смотрела, как папа махал руками, а потом отвела нас в сторону.
— Дети, — сказала она, — я попрошу вас к двери больше не подходить. Папа работает, а вы ему можете помешать, ну… порвать ниточку мыслей. Понимаете?
Тут я подумал, что мама говорит неправду. Во-первых, у папы на столе никакого станка нет, на котором он мог бы работать, а во-вторых, я никогда не видел, чтобы папа из своей головы тянул какую-то ниточку.
Расспрашивать маму я больше не стал, а пошел к соседу по квартире, дедушке Федосеичу, худенькому, бородатому и лысому, с большой шишкой на затылке, которую он почему-то называл математической. Дедушка меня очень любил. Взрослые про него говорили, что он старый революционер, а сейчас «сидит на пенсии».
Дедушка всегда брал меня к себе на колени и спрашивал, легонько щелкая по носу:
— Ну, кем ты хочешь быть, постреленок?
— Продавцом! — отвечал я, раскладывая его бороду на две части.
— Продавцом? — удивлялся Федосеич и сладко жмурился не то сам по себе, не то от прикосновения моих рук. — А ты с кем-нибудь советовался? Нет, брат, это ты что-то тут не то придумал!
Федосеич меня отговаривал, но у меня все было решено окончательно и бесповоротно. Я уже много раз себе представлял, как в белом колпаке и переднике я прохожу по кондитерскому отделению «Гастронома» и ем любые конфеты, какие только захочу, И еще я могу эти конфеты приносить своим детям.
— Все-таки я считаю, тебе надо другую профессию подыскать, — убеждал меня Федосеич. — Вот неплохо быть учителем, а? Как ты смотришь?
И Федосеич, как мне казалось, с удовольствием потирал свою математическую шишку. Но я робко молчал, потому что мне не очень хотелось иметь такое украшение на голове.
Когда я поделился с дедушкой тем, что мой папа разговаривает сам с собой, он усмехнулся:
— Разговаривает?! Ну и пусть, на здоровье! Он учебой увлекается. А может быть, фразу какую исправляет. А вот ты хочешь попробовать писать?
Старик достал из стола карандаш, листок бумаги и сказал:
— А ну-ка, садись!
Я взял карандаш в кулак и нарисовал на листке забор.