«„Не бросать“, „Не топтать“…»
«Не бросать», «Не топтать» —
Это можно понять!
Или, там, «Не сорить», —
Это что говорить!
«Без звонка не входить» —
Хорошо, так и быть, —
Я нормальные не
Уважаю вполне.
Но когда это не —
Приносить-распивать, —
Это не не по мне —
Не могу принимать!
Вот мы делаем вид
За проклятым «козлом»:
Друг костяшкой стучит —
Мол, играем — не пьем.
А красиво ль — втроем
Разливать под столом?
Или лучше — втроем
Лезть с бутылкою в дом?
Ну а дома жена —
Не стоит на ногах, —
И не знает она
О подкожных деньгах.
Если с ночи — молчи,
Не шуми, не греми,
Не кричи, не стучи,
Пригляди за детьми!..
Где уж тут пировать:
По стакану — и в путь, —
А начнешь шуровать —
Разобьешь что-нибудь.
И соседка опять —
«Алкоголик!» — орет.
А начнешь возражать —
Участковый придет.
Он, пострел, все успел
Вон составится акт:
Нецензурно, мол, пел.
Так и так, так и так:
Съел кастрюлю с гусем.
У соседки лег спать, —
И еще — то да се,
Набежит суток пять.
Так и может все быть
Если расшифровать
Это «Не приносить»,
Это «Не распивать».
Я встаю ровно в шесть,
Это надо учесть, —
До без четверти пять
У станка мне стоять.
Засосу я кваску
Иногда в перерыв —
И обратно к станку,
Даже не покурив.
И точу я в тоске
Шпинделя да фрезы, —
Ну а на языке —
Вкус соленой слезы.
Покурить, например…
Но нельзя прерывать, —
И мелькает в уме
Моя бедная «мать».
Дома я свежий лук
На закуску крошу,
Забываюсь — и вслух
Это произношу.
И глядит мне сосед —
И его ребятня —
Укоризненно вслед,
Осуждая меня.
<Между 1970 и 1978>
«Стареем, брат, ты говоришь…»
Стареем, брат, ты говоришь.
Вон кончен он, недлинный
Старинный рейс Москва — Париж, —
Теперь уже старинный.
И наменяли стюардесс
И там и здесь, и там и здесь —
И у французов, и у нас, —
Но козырь — черва и сейчас!
Стареют все — и ловелас,
И Дон-Жуан, и Грей.
И не садятся в первый класс
Сбежавшие евреи.
Стюардов больше не берут,
А отбирают — и в Бейрут.
Никто теперь не полетит:
Что там — Бог знает и простит…
Стареем, брат, седеем, брат, —
Дела идут, как в Польше.
Уже из Токио летят.
Одиннадцать — не больше.
Уже в Париже неуют:
Уже и там витрины бьют,
Уже и там давно не рай,
А как везде — передний край.
Стареем, брат, — а старикам
Здоровье кто утроит?
А с элеронами рукам
Работать и не стоит.
И отправляют нас, седых,
На отдых — то есть бьют под дых!
И все же этот фюзеляж —
Пока что наш, пока что наш…
<Между 1973 и 1978>
Муру на блюде
доедаю подчистую.
Глядите, люди,
как я смело протестую!
Хоть я икаю,
но твердею, как Спаситель, —
И попадаю
за идею в вытрезвитель.
Вот заиграла музыка для всех —
И стар и млад, приученный к порядку,
Всеобщую танцуют физзарядку, —
Но я рублю сплеча, как дровосек:
Играют танго — я иду вприсядку.
Объявлен рыбный день — о чем грустим!
Хек с маслом в глотку — и молчим, как
рыбы.
Не унывай: хек — семге побратим…
Наступит птичий день — мы полетим,
А упадем — так спирту на ушибы!
<Между 1976 и 1978>
В Азии, в Европе ли
Родился озноб —
Только даже в опере
Кашляют взахлеб.
Не поймешь, откуда дрожь — страх ли это, грипп ли:
Духовые дуют врозь, струнные — урчат,
Дирижера кашель бьет, тенора охрипли,
Баритоны запили, <и> басы молчат.
Раньше было в опере
Складно, по уму, —
И хоть хору хлопали —
А теперь кому?!
Не берет верхних нот и сопрано-меццо,
У колоратурного не бельканто — бред, —
Цены резко снизились — до рубля за место, —
Словом, все понизилось и сошло на нет.
Сквозняками в опере
Дует, валит с ног,
Как во чистом во поле
Ветер-ветерок.
Партии проиграны, песенки отпеты.
Партитура съежилась, <и> софит погас,
Развалились арии, разошлись дуэты,
Баритон — без бархата, без металла — бас.
Что ни делай — всё старо, —
Гулок зал и пуст.
Тенорово серебро
Вытекло из уст.
Тенор в арье Ленского заорал: «Полундра!» —
Буйное похмелье ли, просто ли заскок?
Дирижера Вилькина мрачный бас-профундо
Чуть едва не до смерти струнами засек.
<До 1978>
«Мажорный светофор, трехцветье, трио…»
Мажорный светофор, трехцветье, трио,
Палитро-партитура цвето-нот.
Но где же он, мой «голубой период»?
Мой «голубой период» не придет!
Представьте, черный цвет невидим глазу,
Все то, что мы считаем черным, — серо,
Мы черноты не видели ни разу —
Лишь серость пробивает атмосферу.
И ультрафиолет, и инфракрасный,
Ну, словом, все что чересчур — не видно, —
Они, как правосудье, беспристрастны,
В них все равны, прозрачны, стекловидны.
И только красный, желтый цвет — бесспорны,
Зеленый — тоже: зелень в хлорофилле, —
Поэтому трехцветны светофоры
<Для всех> — кто пеш и кто в автомобиле.
Три этих цвета — в каждом организме,
В любом мозгу — как яркий отпечаток, —
Есть, правда, отклоненье в дальтонизме,
Но дальтонизм — порок и недостаток.
Трехцветны музы — но как будто серы,
А «инфра-ультра» — как всегда, в загоне, —
Гуляют на свободе полумеры,
И «псевдо» ходят как воры в законе.
Всё в трех цветах нашло отображенье —
Лишь изредка меняется порядок.
Три цвета избавляют от броженья —
Незыблемы, как три ряда трехрядок.
<До 1978>
«Возвратятся на свои на круги…»
Возвратятся на свои на круги
Ураганы поздно или рано,
И, как сыромятные подпруги,
Льды затянут брюхо океана.
Словно наговоры и наветы,
Землю обволакивают вьюги, —
Дуют, дуют северные ветры,
Превращаясь в южные на юге.
Упадут огромной силы токи
Со стальной коломенской версты —
И высоковольтные потоки
Станут током низкой частоты.
И взовьются бесом у антенны,
И, пройдя сквозь омы, — на реле
До того ослабнут постепенно,
Что лови их стрелкой на шкале.
…В скрипе, стуке, скрежете и гуде
Слышно, как клевещут и судачат.
Если плачут северные люди —
Значит, скоро южные заплачут.
<До 1978>
«У профессиональных игроков…»
У профессиональных игроков
Любая масть ложится перед червой, —
Так век двадцатый — лучший из веков —
Как шлюха упадет под двадцать первый.
Я думаю — ученые наврали —
Прокол у них в теории, порез:
Развитие идет не по спирали,
А вкривь и вкось, вразнос, наперерез.
<До 1978>