II. «Тот же месяц, изогнутый тонко…»
Тот же месяц, изогнутый тонко,
Над московскою крышей блестит.
Та же лиственница-японка
У балконных дверей шелестит.
Но давно уж моим не зовется
Этот сад и покинутый дом.
Что же сердце так бешено бьется,
Словно ищет спасенья в былом?
Если б даже весна воскресила
Топором изувеченный сад,
Если б дней центробежная сила
Повернула движенье назад, —
В этом царстве пустых антресолей
Я следа все равно б не нашла
От девичьих моих своеволий,
Постояла — и прочь пошла!
III. «Когда-то, в юные года…»
Когда-то, в юные года,
Далекою весною,
Похоронили мы дрозда
В саду, под бузиною.
И кукол усадив рядком
За столик камышовый,
Поминки справили потом
И ели клей вишневый.
А через много, много лет
Пришли с сестрой туда же
Взглянуть на сад, а сада нет
Следа не видно даже.
Многоэтажная гора
Окон на небоскребе.
— Пойдем, — сказала мне сестра, —
Мы здесь чужие, обе.
А я стою и глупых слез
Ни от кого не прячу.
Хороший был, веселый дрозд, —
Вот почему я плачу.
Затравила оленя охота,
Долго он не сдавался врагу,
Он бежал по лесам, по болотам,
След кровавый ронял на снегу.
Гналась по следу гончая стая,
Пел все ближе охотничий рог,
И, почуяв, что смерть настигает,
Он на землю встречать ее лег.
Окружили его звероловы
И, добив, вспоминали не раз
На снегу, полный влаги лиловой,
Смертной мукой расширенный глаз.
I. «Друг с другом за руку идем…»
Друг с другом за руку идем,
Пока желаний дремлет сила,
И детства чистый водоем
Ни страсть, ни желчь не замутила.
Но будет день. Он предназначен.
Разлуке двери распахну.
Прощай! Лети, как лист, подхвачен
Порывом бури в вышину.
И будет день, сама предам
Тебя любви. Склонив колени,
Как Исаака Авраам,
Сложу на угли наслаждений.
Живи. Люби. Гори. Свети.
И, отгорев, как факел бурный,
Последней искрою лети
Ко мне на грудь, как пепел в урну!
II. «Как формула, вся жизнь продумана…»
Как формула, вся жизнь продумана,
Как труп анатомом, разъята.
Играет сын сонату Шумана,
Мою любимую когда-то.
И снова, музыкой взволнована,
Покою жизнь противоречит.
И все, что волей было сковано,
Взлетает музыке навстречу.
Играй, мой сын! Все были молоды.
И ты, как все, утраты встретишь
И на бесчисленные доводы
Страданью музыкой ответишь.
В гостиной беседа за чайною чашкой.
В углах уже тени, а в окнах — закат.
И кружатся галки над Сивцевым Вражком,
И март, и капель, и к вечерне звонят.
Давно карандашик ментоловый водит
Хозяйка над бровью, скрывая мигрень.
Но вот и последняя гостья уходит,
Кончается долгий и суетный день.
И в доме тогда зажигаются свечи,
А их на стене повторяет трюмо.
Платок оренбургский накинув на плечи,
Она перечитывает письмо.
Письмо о разрыве, о близкой разлуке.
«Ты слишком умна, чтоб меня осудить…»
Почти незаметно дрожат ее руки.
Две просьбы в конце: позабыть и простить.
Свеча оплывает шафрановым воском,
И, верно, страдание так молодит,
Что женщина кажется снова подростком,
Когда на свечу неподвижно глядит.
Знакомая музейная хандра
Влечет меня по эрмитажным залам.
За окнами — Нева, снежинок мошкара,
И в небе — Петропавловское жало.
А здесь почиет в рамках красота
Нетленная, как в пышных саркофагах.
Мадонн мне улыбаются уста
И праздник Брейгеля кипит в цветах и флагах.
Там — рыбы Снайдерса, оленьи потроха,
Лимоны, устрицы на блюде,
Здесь — бабочка на виноградной груде
Навеки замерла, бессмертна и тиха.
Зал Рубенса. Цветы. Венерин грот.
Богиня возлежит на львиной шкуре,
Прикрыв рукою розовый живот.
Над ней крыло трепещет на амуре.
А рядом — холодеющий закат,
И мирт, и плющ в развалинах Лоррена.
Я возвращаюсь мыслями назад,
На кладбище надежд моих и тлена.
Воспоминания! Художник, не они ль
Вечерней жизнью нашей правят?
Закатов наших бронзовую пыль
В бессмертные виденья плавят?
Вздохнем и постоим. Густеет тень.
Проходит сторож со звонком по залам.
Так короток декабрьский этот день,
Так незаметно я устала.
И в сумерках, спускаясь на гранит
Дворцовой набережной, в вихре вьюги,
Я вспоминаю ласковый магнит —
Улыбку Леонардовой подруги.
Нас потомки не осудят,
Не до нас потомкам будет.
Все понятным станет в мире,
Станет дважды два четыре.
В пепле прошлого не роясь,
К свету выйдя из потемок,
Затянув потуже пояс,
В дело ринется потомок.
Потому, что будет дела
Больше, чем рабочих дней,
И мишени для прицела
Будут ближе и точней.
Но, пожалуй, будет нечем
Тешить музы баловство.
Ей на ветреные плечи
Ляжет формул торжество.
И крыла с такою гирей
Ей, крылатой, не поднять.
Ей, грешившей в старом мире,
Так и чудится опять,
Что, быть может, не четыре —
Дважды два, а снова пять!
Отшумят пустые шумы,
И отсеются дела.
Спросят внуки-многодумы:
Муза чем твоя жила?
Чем дышала в этом мире,
Взрытом бурею до дна?
И уликою на лире
Будет каждая струна.
Ты ответить внукам сможешь,
Не слукавишь для красы.
И терцины им положишь
Дивным грузом на весы.
«Писем связка, стихи да сухие цветы…»
Писем связка, стихи да сухие цветы —
Вот и все, что наследуют внуки.
Вот и все, что оставила, гордая, ты
После бурь вдохновенья и муки.
А ведь жизнь на заре, как густое вино,
Закипала языческой пеной!
И луна, и жасмины врывались в окно
С легкокрылой мазуркой Шопена.
Были быстры шаги, и движенья легки,
И слова нетерпеньем согреты.
И сверкали на сгибе девичьей руки,
По-цыгански звенели браслеты!
О, надменная юность! Ты зрела в бреду
Колдовских бормотаний поэта.
Ты стихами клялась: исповедую, жду! —
И ждала незакатного света.
А уж тучи свивали грозовый венок
Над твоей головой обреченной.
Жизнь, как пес шелудивый, скулила у ног,
Выла в небо о гибели черной.
И Елабугой кончилась эта земля,
Что бескрайные дали простерла,
И все та ж захлестнула и сжала петля
Сладкозвучной поэзии горло.