Слова сгорают. Остается пепел.
Я, этим пеплом голову посыпав,
стою в пыли, как полоумный дервиш,
гляжу в глаза прохожим и зевакам
и слепо верю в праведность молчанья.
И, в страхе умереть без покаянья,
все жду того, кто первым бросит камень
в грехи мои, свершенные во имя
желанной цели - стать тебе любимым.
В пыли утрат - увы, невосполнимых,-
в пыли надежд несбыточных и бренных
рисую сердце прутиком кленовым.
Так трудно быть всегда иным и новым!
Tак просто стать привычным и нелепым...
Душа сгорает. Остается... пепел?
Двое идут по вечности,
По краешку, след в след,
От игрека - до бесконечности,
До разности "да" и "нет".
Двое идут по времени,
Вдоль частокола дней,
От легкости и - до бремени,
От света - к игре теней.
И, подчиняясь данности,
Привычно гася свет,
Прощают грехи за давностью
Ни в чем не повинных лет.
И, не впадая в крайности,
Обыденно, как обед:
"Ты любишь мои странности.
А я вот твои — нет".
Что ты не спишь,
мой загрустивший город?
Притих,
побледнел
и даже осунулся.
Сиплая вьюга -
это еще не повод
для серой бессонницы...
Ветер,
взобравшись
под крышу звонницы,
трогает
сонные колокола;
и тихая,
блеклая,
потусторонняя мгла
запрягает душу в повозку ночи
и берется за повод...
Что ж ты не спишь,
мой загрустивший город?
Не могу прикурить - не горят отсыревшие спички.
Тонет в лужах перрон, как в разливе вселенских морей.
Моей библией стало расписание твоей электрички,
Ожиданье субботы стало вредной привычкой моей.
Я не знаю, на кой мне сдалась эта мокрая осень,
Я не знаю, зачем я курю этот гнусный "Опал".
Прихожу к пониманию, что ты не приедешь и в восемь.
Прихожу к ощущению, что я, очевидно, пропал.
Орхидеи на рельсах - как выходка сюрреалиста.
Полстакана в ботинке - почти стопроцентный симптом.
Вот, мужчина-за-тридцать вдруг стал мужичонкой-за-триста,
И холеный котяра вдруг стал шелудивым котом.
И не важно уже, что предчувствия не обманули,
Что в вокзальном буфете - один только кислый "Агдам",
Что вокзальная шлюха с глазами отстрелянной пули
Ожидает меня у киоска "Прием телеграмм"...
Не могу прикурить. Не горят отсыревшие спички.
Тонет в лужах судьба, как в разливе вселенских морей.
Мне теперь вспоминать позабытые за год привычки.
Мне теперь отвыкать от вокзальных слепых фонарей...
Мне подрезали крылья. Хотел полететь - да невмочь.
Оперение мое от засохшей крови побурело.
Я затих в камышах. Опускалась дождливая ночь,
А в саду кто-то пел, и печальная лютня звенела.
Ах жестокие руки! Я их о пощаде молил,
Я вытягивал шею и плакал - не слышали плача.
И безжалостный нож от свободы меня отрешил,
Я не знаю, зачем... Может быть, невозможно иначе.
И, сложив пополам зачерненную плотную бязь,
Завязали глаза, чтоб не видел зовущего неба...
Кавалеры шутили, а юные дамы, смеясь,
Мне бросали кусочки духами пропахшего хлеба.
А глумливая чернь потешалась моей слепотой,
И швыряли мальчишки так бьющие больно каменья.
Говорили собратья мои, что теперь я — ручной,
Предназначено мне для фонтана служить украшением.
С неба падали шорохи вольных, расправленных крыл -
Пролетала куда-то моя лебединая стая...
Я рванулся за ней, я о режущей боли забыл...
Но держала вода. Она тоже, наверно, ручная...
Мне подрезали крылья. Хотел полететь - да невмочь.
Оперение мое от засохшей крови побурело.
Я затих в камышах. Опускалась дождливая ночь.
А в саду кто-то пел, и печальная лютня звенела.
В переплетении улиц -
этих нервов огромного города,
дрожащих от напряжения -
мелькнуть
то ли неоновым бликом,
то ли тенью, отброшенной ветром.
Разбиваясь о скалы стен
отражением гула клаксонов, сирен и моторов,
задыхаясь в бензиновой гари, в толпе, в переходах,
пропадая в пасти подземки
и выходя на поверхность
обглоданным,
серым,
безликим;
в рывке,
начинающем новый забег
в никуда
ниоткуда,
в тоске
обреченного на вымирание
ситиозавра,
в безумстве
погони за завтра
или
избегания вчера
вдруг
споткнувшись,
матерясь и хрипя,
упасть посреди улицы
обломком толпы,
не чувствуя ног,
и увидеть
в асфальтовой трещине
тихий
пробивающийся
к небу
вьюнок.
Вечер крадется
черно-бурым лисом,
принюхиваясь к тишине,
поскуливая
от предвкушения добычи.
Крадется ко мне -
серому мышу
предместий большого города,
путающему следы
в безнадежной попытке скрыться.
Нервно лизнув водЫ
из туманного озера,
припадает к земле,
а глаза - лукавы и пасмурны.
И как бы я ни старался
спрятать себя - в переулках,
в подземке,
в подъезде
в работе,
во сне, -
он найдет меня,
и мой одинокий писк
станет прощальным гимном
уходящего дня.
Спи.
Я выключу всех петухов
в радиусе километра.
Спи.
Я разобью все фонари,
чтоб не светили всуе.
Спи.
Я из рогатки собью луну
и пинков надаю ветру.
Спи.
Я морским узлом завяжу
Звонкие дождевые струи...
Спи...
Я буду твоим сном -
цветным,
эротическим,
сладким...
Бесшабашным
котом
мартовским
(Мр-р-р!)
на нежности падким...
Везде, куда смогут добраться
мои очумелые губы,
затлеют
на бархатной коже твоей
терпкие поцелуи...
А руки,
мои загребущие руки,
теряя сознание
от встречи
с тайными тайнами
твоего мироздания,
заблудятся в чаще волос...
И дрожью
и стоном
и звоном
падающих с неба звезд
станет душа,
готовая вспыхнуть...
Эй, любимая,
радость моя,
может быть хватит дрыхнуть?..
Рассвет,
белым котом,
забрался к тебе на колени.
Ты ласково гладишь его,
а во мне просыпается ревность.
Я тоже хочу быть котом,
но только -
полуночно-черным;
и так же
лежать у тебя на коленях,
дремотно мурлыча,
и впитывать кожей
твои осторожные пальцы,
блуждающие
в сумраке моих сновидений.
Уверовав в бессмертие души
Уверовав в бессмертие души,
ступить в прохладу старенькой церквушки,
где благостно-смиренные старушки
о чем-то молят Господа в тиши.
И там, в себе, в нехоженой глуши,
дойти до позаброшенной избушки,
где тихий мальчик, позабыв игрушки,
извечных истин угли ворошит.
Крестясь несмело, встать под образами -
глаза в глаза; о времени забыть
и чувствовать, как неразрывна нить
протянутая жизнью между нами.
Не обмануть ни делом, ни словами.
И всех грехов уже не искупить.
Горьки губам разваренная сыть
и кровь Его вприпивку со слезами.
А уходя и оглянувшись вдруг,
"Храни тя Бог!" услышать и в волнении
почувствовать, как ранит раздвоением
колоколов в лазурь летящий звук.
Осмелиться и заступить за круг,
очерченный удушливым сомнением.
Бессмертие души, с благословением,
как боль принять из почернелых рук.
Во сне твоем, где кружат звезды-птицы
над скриплой каруселью мироздания,
улягусь я на покрывале ночи,
под голову нарвав прозрачной ваты
из облаков, стремящихся к рассвету.
Улягусь где-то на краю дороги,
отбросив посох, - пилигрим усталый, -
и буду слушать тихий шорох ветра
в цветах и травах, что в меня врастают.
В цветах и травах, где угаснут звезды,
упавшие с небес листвой осенней,
останусь вечно придорожным камнем.
Навек в тебе, навек в твоих объятьях;
и пусть застынет время мертвой глыбой...
Я снюсь тебе?.. Молю, не просыпайся!
Лазурное небо кокетливо смотрится в лужи.
Иду переваривать наскоро съеденный ужин.
Доволен собой, воробьями, девчонками в платьях,
Готовый обнять или сам замурлыкать в объятьях.
Очищен минувшей грозой и наивен, как в детстве,
Я против войны, наводнений и всяческих бедствий.
Я за: полусонный июнь, воробьев и девчонок,