Памяти комсомольцев, павших смертью
храбрых в селе Триполье
Пятый час.
Под навесом
снятся травы коровам,
пахнет степью и лесом,
холодком приднепровым.
Ветер, тучи развеяв,
с маху хлопает дверью:
— Встань, старик Тимофеев,
сполосни морду зверю.
Рукавицами стукни,
выпей чашку на кухне,
стань веселым-веселым,
закуси малосолом.
Что теперь ты намерен?
Глыбой двинулся мерин,
морду заревом облил —
не запятишь в оглобли.
За плечами туманы,
за туманами страны, —
там живут богатеи,
многих наших лютее.
Что у нас?
Голодуха.
Подчистую всё чисто,
в бога, в господа, в духа,
да еще коммунисты.
На громадные версты
хлеборобы не рады, —
всюду хлеборазверстки,
всюду продотряды.
Так ли, этак ли битым,
супротиву затеяв,
сын уходит к бандитам,
звать — Иван Тимофеев.
А старик Тимофеев —
сам он из богатеев.
Он стоит, озирая
приделы, сараи.
Всё налажено, сбито
для богатого быта.
День богатого начат,
утя жирная крячет,
два огромные парня
в навозе батрачат.
Словно туша сомовья,
искушенье прямое,
тащит баба сыновья
в свинарник помои.
На хозяйстве великом
ни щели, ни пятен.
Сам хозяин, владыка,
наряден,
опрятен.
Сам он оспою вышит.
Поклонился иконам,
в морду мерину дышит
табаком, самогоном;
он хрипит, запрягая,
коммунистов ругая.
А хозяйка за старым
пышет гневом и жаром:
— Заскучал за базаром?
— Заскучал за базаром…
— Дурень! —
лается баба,
корчит рожу овечью…
— Постыдился хотя ба…
— Отойди! Изувечу!
— Старый пьяница, боров…
— Дура!
— …дерево, камень!
И всего разговоров,
что махать кулаками!
Что ты купишь?
Куренок
нынче тыщарублевый…
Горсть орехов каленых,
да нажрешься до блева,
до безумья!..
И баба,
большая, седая,
закудахтала слабо,
до земли приседая.
В окнах звякнули стекла,
вышел парень.
Спросонья
молодою и теплой
красотою фасоня
и пыхтя папиросой,
свистнул:
— Видывал шалых…
Привезем бабе роскошь —
пуховой полушалок…
Хватит вам барабанить —
запрягайте, папаня!
Сдвинул на ухо шапку,
осторожен и ловок,
снес в телегу охапку
маслянистых винтовок.
Мерин выкинул ногу —
крикнул мерину: «Балуй!..»
Выпил, крякая, малый
посошок на дорогу.
Дым.
Навозное тесто,
вонь жирна и густа.
Огорожено место
для продажи скота.
И над этой квашней,
золотой и сырой,
встало солнце сплошной
неприкрытой дырой.
Брызжут гривами кони,
рев стоит до небес;
бык идет в миллионе,
полтора — жеребец.
Рубль скользит небосклоном
к маленьким миллионам.
Рвется денежка злая,
в эту кашу, звонка,
с головой покрывая
жеребца и быка.
Но бычачья, густая
шкура дыбится злей,
конь хрипит, вырастая
из-под кучи рублей.
Костью дикой и острой
в пыль по горло забит,
блекнет некогда пестрый
миллион у копыт.
И на всю Украину,
словно горе густое,
била ругань в кровину
и во всё пресвятое.
В чайной чайники стыли,
голубые, пустые.
Рыбой черной и жареной
несло от буфета…
Покрывались испариной
шеи синего цвета.
Терли шеи воловьи,
пили мутную радость —
подходящий сословью
крестьянскому градус.
Приступая к беседе,
говорили с оглядкой:
— Что же.
Это.
Соседи?
Жить.
Сословью.
Не сладко.
Парень, крытый мерлушкой,
стукнул толстою кружкой,
вырос:
— Слово дозвольте! —
Глаз косил весело,
кольт на стол.
И на кольте
пальцы судорогой свело.
— Я — Иван Тимофеев
из деревни Халупы.
Мой папаня присутствует
вместе со мной.
Что вы стонете?
Глупо.
Нужен выход иной.
Я, Иван Тимофеев,
попрошу позволенья
под зеленое знамя
собирать населенье.
К атаману Зеленому
вывести строем
хлеборобов на битву
и — дуй до горы!
Получай по винтовке!
Будь, зараза, героем!
Не желаем коммуний
и прочей муры.
Мы ходили до бога.
Бог до нашего брата
снизойдет нынче ночью
за нашим столом.
Каждый хутор до бога
посылай делегата —
все послухаем бога —
нельзя без того.
Он нам скажет решительно,
надо ль, не надо ль
гнусно гибнуть под игом
и тухнуть, как падаль.
Либо скажет, что, горло и сердце калеча,
под гремящими пулями
вырасти… выстой…
Отряхни, Украина,
отягченные плечи
красной вошью
и мерзостью красной…
нечистой…
Я закончил!
И парень
поперхнулся, как злостью,
золотым самогоном
и щучьею костью.
Вечер шел лиловатый.
Встали все за столом
и сказали:
— Ну что же?
— Пожалуй…
— Сосватай…
— Мы послухаем бога…
— Нельзя без того…
Бог сидел на скамейке,
чинно с блюдечка чай пил…
Брови бога сияли
злыми крыльями чайки.
Двигал в сторону хмурой
бородою из пакли,
руки бога пропахли
рыбьей скользкою шкурой.
Хрупал сахар вприкуску,
и в поту
и в жару,
ел гусиную гузку
золотую,
в жиру.
Он си дел непреклонно —
все застыли по краю,
а насчет самогона
молвил:
— Не потребляю…
Возведя к небу очи,
все шепнули:
— Нельзя им!
И поднялся хозяин
И сказал богу:
— Отче!
Отче, праведный боже,
поучи, посоветуй,
как прожить в жизни этой,
не вылазя из кожи?
На земле с нами пробыв,
укажи беспорядок…
Жиды в продотрядах
извели хлеборобов.
Жиды ходят с наганом,
дышат духом поганым,
ищут чистые зерна!
Ой, прижали как туго!
Про Исуса позорно
говорят без испуга.
Нам покой смертный вырыт,
путь к могиле короче.
Посоветуй нам, отче,
пожалей сирых с_и_рот!..
Бог поднялся с иконой
в озлобленье великом,
он в рубахе посконной,
подпоясанной лыком.
Все упали:
— Отец мой! —
Ужас тихий и древний…
Бог мужицкий, известный,
из соседней деревни.
Там у бога в молельнях
всё иконы да ладан,
много девушек дельных
там работают ладом.
И в молельнях у бога
пышут ризы пожаром, —
богу девушек много
там работают даром.
Он стоял рыжей тучей,
бог сектантский, могучий.
Вечер двигался цвета
самоварного чада…
Бог сказал:
— Это, чадо,
преставление света.
Тяжко мне от обиды:
поругание, чадо, —
ведь явились из ада
коммунисты и жиды.
Запирай на засовы
хаты, уши и веки!
Схватят,
клеимы бесовы
выжгут на человеке.
И тогда все пропало:
не простит тебе боже
сатаны пятипалую
лапу на коже…
Бог завыл.
Над народом,
как над рухлядью серой,
встал он, рыжебородый,
темной силой и верой.
Слезы, кашель и насморк —
всё прошло.
Зол, как прежде,
бог ревел:
— Бейте насмерть,
рушьте гадов и режьте!
Заряжайте обрезы,
отточите железы
и вперед непреклонно
с бомбой черной и круглой,
с атамана Зеленого
божьей хоругвой…