мириться с этим, всё чаще давила мне мозг, рыхлила сознание. Изъяны в искусстве так же должны быть естественны, как и во всём вокруг? В том числе те изъяны, что привнесены куплей-продажей? Тогда что я могу находить в нём, в его, так сказать, неизвращённом, идеальном состоянии, если таковое, как утверждается, всегда желательно и всегда предпочтительно устремляться только к нему?
В своей жизни я даже не пробовал заниматься живописанием или графикой. Не чувствовал потребности в этом. Но во всяком, кто хотя бы в малости умел проявить себя в этих искусствах, я готов был видеть людей особенного интеллектуального склада – творцов собственного духа. Проникаясь уважением к ним, я входил в трансцендентный, расплывчатый, изменчивый и постоянно растворяющийся мир художественной эстетики, где распахнутым настежь образам отведено высшее значение. В этом мире я ощущал себя достаточно комфортно, как человек, сам пожелавший целиком отдать себя во власть его завораживающей свободы.
А что – в конце?
Что должно стать приобретением для меня?
Ведь, как и многие тысячи, нет: миллионы людей, находясь посреди накопленных образцов искусства и лжеискусства, я по-своему впитывал и впитал в себя часть их волшебной содержательности, рассчитывая, что эта прибавка должна поднимать меня над самим собой, облагораживать мою чувственность и мою ответственность перед своими поступками, быть мне отнюдь не в огорчение, а непременно в удовольствие, в радость и в сладость.
Выходило ли так? Не преобладало ли тут усреднённое, обывательское и притом излишне усердное блуждание в облаках?
Не мираж ли это?
Как далеко в прошлое отодвинулись события, касавшиеся Кереса и Веналия!
Как сильно они трогали меня благодатным, скромным, радугоцветным возвышением над скучной, бестолковой обыденностью и как беспощадно огорчали немощной, болезненной апофеозикой!
И разве я мог совсем отстраниться от них, забыть их? Перестать размышлять о них?
До настоящей минуты я всё яснее ощущаю их присутствие во мне и рядом со мной, их непрерывность и недоконченность. Не потому это так, что дело всего лишь во мне самом. Ведь я такой же, как другие, кто любит и боготворит искусство. И я не могу не знать и не отдавать отчёта в том, насколько неостановим и губителен тот самый, параллельный, боковой процесс в нём – процесс деградации и упадка.
Многими средствами он теперь ещё и сильно расшевелен и подбодрён. Находятся тьмы людей, не только не желающих видеть в нём некую убивающую, утапливающую, утаптывающую крайность, но и встающих в защиту ему, дают ему приглаженные, убаюкивающие, а то и бесстыдные истолкования, и даже солидные учёные не брезгают участвовать в этой отупляющей сумрачной вакханалии. С сознанием делания полезной работы пишутся исследования и диссертации, и наоборотное, сомнительное проникает уже в сами образы искусства, в их плоть, в их жилы, портит их кровотоки.
Здравый ум, обычные представления оказываются порой полностью смяты и смешаны. Тёмная энергия перелома хребта всё нарастает. Слышится пугающий характерный хруст. И уже далеко не отдельные люди полагают за лучшее смириться перед перспективой слома также и самих себя. Воистину прав был прозаик Астафьев, говоривший, что сколько книг ни пиши, люди от этого лучше и радостнее не становятся. Это он о силе слова говорил, силе, уже давно ставшей сомнительной.
А разве не относимо это впрямую и к изобразительной ветви искусства и культуры, к другим ветвям?
А что как в упадке отыскался бы стержень, который бы годился для удержания вполне ценного?
Взять да и допустить это средство, раз оно к нам так настойчиво напрашивается и так угрожающе быстро уже приблизилось.
Я теперь, пожалуй, просто из интереса и желания хоть что-нибудь предугадать впереди, дал бы согласие на такой удивительный эксперимент. Слишком много потерь видится мне в текущем, и чем далее, тем они резче взывают к безусловному горькому осознанию… Кажется, тут нужно бы учесть и то, что ведь хуже может и не быть. По крайней мере, там, где и пошлое, наоборотное, обманное успело уже вырасти и дойти до такого своего предела, от которого идти ему дальше некуда, и оно остановилось…
Керес только жертва лёгкой студенческой неосмотрительности. Ему ничего не стоило отказаться от моего предложения. Да он уже чуть и не сделал этого. Приняв же моё предложение, он был готов продолжить уступать как обстоятельствам, так и себе. Наверное, делать такой вывод – жестоко. Потому что, сделав его, надо ставить моральную преграду любому заимствованию, связано ли оно с учебным процессом или с уяснением творческого художественного опыта, как достояния всеобщего, не отгороженного ни от кого и ничем.
Далее: что плохого в копировании?
Эстетике невозможно пребывать в одной, замкнутой форме. Изящное художественное произведение нуждается в том, чтобы его увидели, услышали, прочитали многие, или же – оно должно исполняться во множестве. Никому ведь не приходит в голову затаптывать ногами или жечь репродукции картин и рисунков, выпускаемые из печати иногда миллионами экземпляров. Неосуждаемо тиражирование фильмов, книг, многократное повторение спектаклей, записей концертов.
Почему не пойти также и тиражированию в той сфере, в отношении которой издавна говорят, что по-настоящему восхищает и ценится в ней лишь оригинал, а копия с него, наоборот, воспринимается как что-то постное и дурное? Насколько это оправданно?
Иную копию даже лучшие профессиональные эксперты не способны отличить от оригинала. Что в данном случае за дело приобретателю, ставшему собственником того или другого? Есть ли на самом деле тот критерий, по которому потребитель вынуждался бы предпочесть из них лишь одно и непременно первичное?
Эти вопросы да не покажутся праздными. Люди стремятся украсить свою жизнь, и современная цивилизация открывает для этого широчайшие возможности.
Привычными стали красивые интерьеры, машины, издания, строения, доступные всем художественные поделки, нательные украшения. В то же время что-то удерживает от повторённого. Что?
Мода, устремляясь к собственной выделенности и распахивая свои объятия перед поклонниками, тем не менее изо всех своих сил бунтует, когда её обязывают раствориться в массовом, двигаться к потребителю с обычного унылого конвейера.
Словно в какой-то ловушке оказались оборотистые промышленники, предлагающие на продажу искусственный изумруд. Хотя по виду он совершенно схож с природным да и составом и в акте воспроизведения он по существу лишь повторяет его, следует за ним, любителей украшений и перекупщиков по-прежнему устраивает только природный.
Подобных несоответствий великое множество.
Занимаясь копированием, Керес, безусловно, поступал дурно. Однако по-настоящему дурно только в том смысле, что не он был создателем картины, он не имел прав-юре на чужое творение и выдавал копии без согласия автора, уже как свои оригинальные произведения. Если и