«За унижение наших рук пустых…»
Перевод М. Петровых
За униженье наших рук пустых,
Что к свету тянутся и ждать не в силах,
Дай нам слова прозрачней смол густых,
Слова, что кровью заструятся в жилах.
И это слово страшное найди,
В глубинах плоти спящее безвестно,
О нем напоминает гул в груди,
Как звон непролитой слезы небесной.
Найди слова, имеющие плоть
И сердце беззаветное, живое
Для всех, кому тоски не побороть,
Для всех, кто смолк с поникшей головою,
Найди слова прямее тополей.
Пустые руки наши пожалей.
О, вернись
Перевод А. Кушнера
О, в комнату вернись свою
Под побеленный потолок.
Охотясь в поле без дорог,
Ты истомился по жилью.
И точно так, как на дубу
В листве безгласный червь живет,
Пусть кровь в молчание уйдет.
Пусть громко в юности трублю.
Теперь другой трубит другим,
Веселым, грубым, молодым.
О, не завидуй, о, вернись…
Твоя тростиночка почти
Сломилась. Льют и льют дожди.
Как ты устал! Ложись, ложись.
Усталая песнь
Перевод Ю. Левитанского
Где с миром связь оборвалась — там песня кончится.
Смотри, как дерево стою, плоды отдавшее.
Желанье двигаться, увы, в суставах корчится.
Что делать мне с рукой, и в ней — свободой давешней?
Слова, вы узники — бежать, уйти из тела!
Стихи не лечат — лишь певцам отравой служат.
К поэту стая воронья, смотри, слетела —
украдкой мозг его клюют, и кружат, кружат.
И песня, вырвавшись на миг, как крик, из горла,
чтоб в уши миру прогреметь светло и гордо,
вспять возвращается без слов — одно мычанье.
И пустота на всем пути, на всей орбите.
Но потерпите, о слова, но потерпите,
пока к вам рифму подберут смерть и молчанье.
«Зову тебя, песня…»
Перевод Ю. Левитанского
Зову тебя, песня, из тьмы, из вечерней поры,
Из тени птицы, из очертаний горы.
Первое твое слово зазвучало уже во мне.
Тщетно тяну к тебе руки, словно во сне.
Из грязи тебя леплю, из глины тугой,
Разбавляю моими снами, моей рекой.
Ношу на себе известку, камни гружу —
Как башню тебя возвожу, этаж к этажу.
Воздвигаю ограду из снов моих наяву,
Сажаю вокруг деревья, высеваю траву.
Напою слезами деревья, чтоб в жаркий день
Прохладу они дарили тебе и тень.
Лицо твое прозреваю, камень долбя.
То ты мертвая, то живую теряю тебя.
«Я не знаю…»
Перевод А. Кушнера
Я не знаю, тень от ветки или ветку,
Что мне выбрать, взять в стихи и на заметку.
Я под лиственную сень вхожу (но взглядом
продолжаю быть на солнце, с тенью рядом).
И к чему теперь я ближе, стоя с краю,
То ли к ветке, то ли к тени — я не знаю.
Может быть, борьба за рифму нас подводит
Ближе к дыму, чем к огню, а жизнь проходит?
Руки
Перевод Ю. Левитанского
Руки нежны. И тверды. И упруги.
Знаю на плуге лежащие руки.
Руки с пилой. С топором. С нивелиром.
Руки над фруктами. Руки над миром.
Руки свергают и вновь поднимают.
В пропасти рушат. Казнят. Обнимают.
Не представляю, как эти руки
вдруг исторгают волшебные звуки,
и в каждом из пальцев сердечко стучит
и незаметно кровоточит.
Руки, коснувшись небес, посинели.
Сделались желтыми. И потемнели.
Ночью, во мраке, мне видится вдруг
круг ореола вокруг этих рук.
{119}
Упрямые строфы
Перевод Д. Петровского
Ответ иностранцу, который сердито сказал:
«Вы забываете, что вы малая страна!»
Малая страна?
Спроси фашиста-зверя,
Где же
добирался он до края?
Мерою для плоского пространства
Не измерить
гор и гордость края,
Где герой,
живя и умирая,
Охраняет волю,
право, счастье,
У веков спроси,
пронесших бури,
Где они копытами
споткнулись,
Где они крылами
обломались —
На равнинах ли
земли бескрайной?
Или о гранитные вершины,
черные, упрямые, крутые?
Где они взнеслись —
и где пропали?
Малая?
А по-славянски
Разве это
«малолетка»?
Наш Триглав
не хочет чуждой власти:
Воздух над горой —
орлам не клетка.
Отчего же
гордость гордой выси
дразнит вас
под небом необъятным?
Разве мы по мерке
в рост не вышли?
Наша родина
как раз
под стать нам.
Скроена по славе
и отвага:
Ни тесна, ни коротка —
свободно.
Правда, на тропе
двоим нет места:
Может, для людей
иного шага,
Для чужих
она
непроходима.
Малая?
Но сердце — вся ей мера,
Родине моей
в любви и в песне.
Вы своим довольны королевством,
Нам же
родиной дышать не тесно:
Широко
в республике свободной.
Станем же,
как рекруты, мы рядом
На вербовке —
и измерим сердце:
Разве наше сердце
не шире и отрадней?
Или в нашем
радости не больше?
Или наше сердце
бьется мельче,
Оттого что
земли нашей меньше?
По чьему ж должны — скажи — приказу
Измерять мы
честь свою и гордость?
Как не терпит кривды
здравый разум,
Так учить себя
мы не позволим.
Не позволим
право нашей чести
Мерить человека недостойной
Мерой метра,
звонкою монетой.
Для свободных
этой меры нету.
Малая?
Лишь пролитая щедро
Кровь за родину —
ее мерило
Для путей,
границ ее.
И Славу
Мерой сердца
доблесть утвердила.
Измеряй страну
ты славным следом
Наших дел —
вслед вражеским отрядам.
Края крови нет,
край славы — лишь пределом
Он пролег
с отвагой нашей рядом.
Нет,
не мерой,
годной для пространства
плоского,
Не метром, не аршином
Меряй ты страну,
но славным сыном,
Одолевшим бури
и невзгоды,
Вставшим, будто горы,
исполином.
Если уж записывать сны…
Перевод Г. Плисецкого
Не стучал. Ни к чему. Он в Бутырках к тюремным порядкам
привыкал. Я не ждал. Я глаза протираю, не веря.
Дверь откинув рывком к моим пяткам,
он — лицом из-за дыма — возник возле двери.
Он вошел. Я лежу. И тепло в моем теле,
как весною вода, наполняет до края и — через.
Он, огромный, в проеме дверном умещается еле.
Не сгибаясь. Рассерженно выпятив нижнюю челюсть.
Усмехается, щурясь. Стоит, для прогулки одетый.
Через руку — пальто. Трость — о камни стучать мастерица.
Галстук. Серая кепка. В зубах сигарета
стихотворными замыслами дымится.
«Ну, пойдем!» — говорит. Я уверен: от моря до моря
мы свободно пройдем с длинноногим попутчиком этим.
Мы выходим вдвоем в коридор. Ни души в коридоре.
И тяжелая дверь перед нами срывается с петель.
Лестниц нет. Тишина. Расступаются стены
Стены в солнечных бликах. И только что настланный, новый
пол. И пахнет смолою сосновой
коридор, вылетая к Дорчолу и Срему.
Где мы? В городе? Где же набухли росою ботинки?
В ивняке! Он становится непроходимым.
Мы спускаемся вниз по откосу, по узкой тропинке.
Вьется, вьется тропа над любимым стремительным Лимом.
Над лугами, полями — зеленый стремительный ветер
рожь и тень ото ржи перемешивает руками.
Маяковский (а это был он!) — раз и два — ударяет о камень.
Два коротких удара и долгий, замедленный — третий.
Как стога, над рекою торчат снеговые вершины.
Сколот каменным гребнем косматый кустарник с рекою.
То ли ритму вершин, то ль своим стихотворным аршинам
Маяковский бормочет: «Годится!» Доволен строкою.
Мне б хотелось послушать. Но он, шевеля сигаретой,
неохотно, сквозь зубы, бросает словечко.
Он шлифует строку. И работе ритмической этой
не мешает, мортирами бухая, горная речка.
Ну а я — о своем… Все слова, как назло, застревают
где-то в самом начале. Как выхлопы мотоцикла,
строки наших стихов оглушительно в лица стреляют.
Говорю: «Не читали ли вы нашумевшего цикла —
«Турпитуду»?» Смеется: «Футурим, ребята, футурим!
Всех мастей отщепенцы хотят породниться со мною.
Одному я — отец. Другому — свояк или шурин.
Подгоняют к любому фасону, к любому покрою.
Да, читал. Эту книжку в одном утонченном салоне
отыскал я на полках, роскошных и пыльных.
Дым и треск. Ощущенье бензиновой вони.
Разъедает глаза. Непонятно: при чем тут напильник?»
«Ловкачи! — говорю. — Вот недавно один из таковских
про играющий в жмурки Белград сочинение выдал.
«Я здоровался, — хвастает, — за руку с Маяковским!»
Маяковский спустился к реке. Руки вымыл.
Посмотрел на часы. Еще раз оглянулся на горы,
наших лиственных склонов внимательным взглядом коснулся…
Я от страха, что сон мой окончится скоро,
и от счастья, что он мне приснился, проснулся.
Утро. Камера. Бледная лампа продрогла.
Потянулись с охоты клопы вереницей.
Вырастает над утренним городом призрак острога,
призрак, крытый кровавою черепицей.
Я в тюрьме. Я лежу. Я в себя прихожу постепенно.
Улыбаюсь недавнему сну благодарно.
Как зеленый росток, сквозь тюремные стены,
Прорастает мой сон под недремлющим оком жандарма.
Колокол, у которого отрезали язык