Самое существенное во фронтовой лирике — процесс высвобождения реальности из оков лозунгового мышления, поиск индивидуальных путей в изображении судьбы человека на войне.
Поэзия Бориса Кострова (он, командир артиллерийской самоходки, дошел почти до конца войны и погиб в марте сорок пятого в Восточной Пруссии) тоже начиналась с привычной мобилизующей риторики: «Пусть враг коварен — Это не беда. Преград не знает русская пехота. Блестят штыки, грохочут поезда, К победе рвутся вымпелы Балтфлота» («Пусть враг коварен…», 1941).
Так надо писать о войне, такой — победной и бескровной — она должна быть по довоенным представлениям. Эти стихи, как и цитированные выше, в сущности, абстрактны, написаны о войне вообще, составлены из словесных блоков, из фразеологизмов, которыми (если убрать немногие «технические» детали вроде Балтфлота, поездов, танков и самолетов) рядовой стихотворец мог пользоваться и в двадцатом году, и на первой мировой: коварный враг, блеск штыка, просторы родины, замечательная победа, героическая смерть и т. д.
Но постепенно у Кострова появляются и иные стихи — как листки из фронтового блокнота, негромкие, уже без «о» и восклицательных знаков, полные точных деталей, которые невозможно придумать, но можно увидеть пристальным взглядом.
Только фара мелькнет в отдаленье
Или пуля дум-дум прожужжит —
И, опять тишина и смятенье
Убегающих к югу ракит.
(«Только фара мелькнет в отдаленье…», 1941)
Портянки сохнут над трубой,
Вся в инее стена…
И, к печке прислоняясь спиной,
Спит стоя старшина.
(«После боя», 1943)
На войне, оказывается, не только умирают, но и живут сушат портянки, привыкают к свисту пуль, ловят мгновения тишины. А если гибнут, то не так красиво и целесообразно, как полагалось по канонам мобилизующе-героической поэзии.
Попытка освоить, понять уникальность личного опыта и зафиксировать его в бесконечно разнообразных, характерных для лирики вообще, эмоциональных ракурсах, оказалась наиболее перспективным направлением фронтовой поэзии.
Георгий Суворов, как и Борис Костров, поначалу тоже ведет на войне поэтический дневник. Он посвящает стихи-донесения фронтовым товарищам, сочиняет бодрое письмо сестре в тыл, изображает миг перед атакой в уравновешенной форме классического сонета, используя героические штампы (очень далекие от пронзительно точных деталей в стихах на сходную тему Семена Гудзенко): «Сердца на взлете — огненные птицы Сейчас взметнет их гнева алый смерч. Сейчас падет врагу на шею смерть. Сейчас умолкнет зверь тысячелицый» («Перед атакой»).
Но в двух своих, кажется, лучших стихотворениях он выходит на иной уровень — большой поэзии.
Мы тоскуем и скорбим,
Слезы льем от боли…
Черный ворон, черный дым,
Выжженное поле.
А за гарью, словно снег,
Ландыши без края…
Рухнул наземь человек, —
Приняла родная.
Беспокойная мечта,
Не сдержать живую…
Землю милую уста
Мертвые целуют.
И уходит тишина…
Ветер бьет крылатый.
Белых ландышей волна
Плещет над солдатом.
(«Мы тоскуем и скорбим…», 1944)
Черно-белая графика, контрастность образов в данном случае содержательна. Гибель безвестного солдата оплакивается в интонации народной песни, но не бравурно-героической, а в интонации плача. И трагедия становится просветленной, включаясь в круговорот бытия.
В сорок четвертом году Суворов пишет другое стихотворение, продолжающее традицию «формульного мышления» Он, подобно Когану, Кульчицкому, Майорову, возвращается к «мы», заглядывает в будущее, но уже без романтической напряженности и избыточности, меняя мотив памятника на мотив памяти.
Последний враг. Последний меткий выстрел.
И первый проблеск утра, как стекло.
Мой милый друг, а все-таки как быстро,
Как быстро наше время протекло.
В воспоминаньях мы тужить не будем,
Зачем туманить грустью ясность дней, —
Свой добрый век мы прожили как люди —
И для людей.
(«Еще утрами черный дым клубится...», 1944)
Они, действительно, прожили свой добрый век в жестокий век истории. Трагическое поколение несуществующей страны. Кто знает, какую поэзию мы имели бы, если бы они вернулись…
В негромком реквиеме Бориса Слуцкого «Голос друга», посвященном «памяти поэта Михаила Кульчицкого», вновь появляется это фундаментальное для поколения «мы», не разделяющее павших и живых, проникнутое горечью и сознанием исполненного долга.
Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.
Сейчас всё это странно,
Звучит всё это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
Фанерные документы, увы, недолговечны. Но даже памятники, сооруженные из более прочных материалов, стоят до тех пор, пока опираются на память. Памятником поэтам остаются их стихи.
Игорь Сухих
Евгений Павлович Абросимов родился в Москве 7 ноября 1911 года в семье служащего. Еще в школе начал сочинять стихи. В 1932 году он окончил техникум Мособлдортранса и стал работать механиком на заводе, затем поступил в Литературный институт, который закончил в 1937 году.
В 1930-е годы стихи Е. Абросимова появляются в «Комсомольской правде», «Крестьянской газете», «Молодом колхознике», «Литературной газете», в журналах «Молодая гвардия», «Смена». В 1934 (году выходит коллективный сборник трех авторов — Евгения Абросимова, Александра Жислина, Владимира Замятина. В 1937 году в сборнике «Молодая Москва» публикуется цикл стихотворений молодого поэта. Е. Абросимов хотел написать книгу о людях первых пятилеток. С этой целью он много ездил по стране, побывал в Сибири, Якутии. Закавказье. Летом 1939 года Е. Абросимов отправился в годичную творческую командировку по стране. Собирая материал для первой книги своих стихов, поэт хотел назвать ее «О времени и о себе». Но планам этим не суждено было сбыться. Е. Абросимов ушел на фронт и 17 июля 1943 года при выполнении боевого задания пал смертью храбрых.
Гору подниму и брошу морю на дно.
На снег подышу — зажурчат проталинки.
Но был я когда-то
давно —
давно! —
Очень и очень маленьким.
Обид было много, много слез,
Иногда было очень весело.
Весь этот груз я маме нес,
Чтоб она оценила и взвесила.
А мама тогда молодой была,
Веселой была и всё смешила,
И все мои сложные дела
Ей казались маленькими и смешными.
А теперь, когда прихожу домой
С работы, усталый и грубый,
Старая мама следит за мной,
И у нее чуть кривятся губы.
О своих делах говорить не люблю.
Да и она уж о них не спросит.
«Раздевайся, я щей налью», —
Скажет, как камень бросит.
Вечером с братом гулять уйду.
«Скоро приду». (Без ответа.)
К вечеру готовит еду
И моет посуду после обеда.
С соседкой, ровесницей по годам,
Разговаривает тихо и жарко:
«Женятся. Разлетятся. А я куда?
Или живи кухаркой».
Гору подниму и брошу морю на дно.
На снег подышу — зажурчат проталинки.
Но был я когда-то —
давно —
давно!—
Очень и очень маленьким.
<1934>
2. «Новой славой полнятся минуты…»
Новой славой полнятся минуты.
Девушки моей земли
Раскрывают в небе парашюты
И по морю водят корабли.
Их сердца из золота литого
Время-мастер бережно создал.
Я бы всё, что есть во мне святого,
За такую девушку отдал.
Но когда к себе подходишь строже,
В чувств потемках засветив огни,
Видишь, что любимая дороже,
А быть может, хуже, чем они.
И стоишь над пропастью загадки:
Что беречь и что нам изменять?
Сердца беспокойные порядки
Очень трудно иногда понять.
1930-е