— Если бы у меня был револьвер или яд какой-нибудь… Никогда не был трусом. Но погибнуть в бою или от тифа — это одно, а в чеке…
Петр Ф. переложил с одного плеча на другое свой походный мешок.
— Сегодня тридцать человек на рельсах ухлопали… Былы, кажут, здорово.
Старшая сестра отвела меня в сторону и, перекрестив, до боли крепко сжала мне руки.
— Будьте тверды, — сказала она строго, почти сурово. — Сейчас вы еще больны и потому растерялись. Потом стыдно будет… Не надо! Я не хочу совсем уверять, что ваше положение не опасно. Вот вы и не брились уже сколько недель, нарочно не умываетесь, и фуражку я вашу уланскую сожгла на кухне вместе с документами, а все-таки опытный глаз сразу заметит «буржуя». И все же надо приложить все усилия, чтобы остаться в живых. Понимаете — все! Никому не станет легче, если погибнете и вы. Вы еще нужны семье и, — она осторожно оглянулась кругом, — Белой России. Идите, бедный мой мальчик…
Ее матерински добрые, ласковые, ставшие вдруг круглыми глаза налились терпкой болью…
— Эй, братишка, скидывай шинелю!
Мы все с недоумением оглянулись на нашего «санетара», но он, видимо, опешил перед этим грозным окриком махновца, пересекшего нам дорогу у самого лазарета.
Я злобно снял шинель и подал ее всаднику, — разговоры все равно были бы излишни. Махновец, не торопясь, надел ее, туго затянулся красным кожаным поясом и бросил мне взамен свою — дырявую, без пуговиц.
— На, братишка! Не взыщи, — ты в тыл пойдешь, а мне еще служить, как медному котелку.
Сполз с седла и протянул мне несколько смятых бумажек:
— Вот тут три тыщи, возьми! Твоя-то шинеля получше моей, так штоб без обману, по-хорошему штоб. У меня грошей куры не клюют, а тебе понадобятся. На хлебушку, што ли…
Тронулась кудлатая, гнедая лошадка, помахивая огромным алым бантом на хвосте. Махновец скрылся за углом.
— Ще один худый знак, — сказал Ф. — Офицер и этот… Колы значала добре, значит, пуля по нас плачет.
Кожухин закрыл один глаз и высунул язык, немилосердно гримасничая.
— Та неужго? И-их, Боже мой! И на кого ты нас остави-и-ил!.. Знаешь, что я тебе скажу, галушка ты харьковская: не скули. Главное — не скули! Ты, видать, впервой в такую кашу влип, а мне это все равно, что наплевать. Я и одежу всю, и часы наручные в лазарете оставил. Потому привычный уже к этому — разов тридцать… в плен попадался… А днев через три, когда разденут всех, как липок, я — к сиделке Соньке: одежу даешь, часы даешь! Во какой я, братцы, артист! Как с гуся вода. Но, между прочим, жрать чевой-то захотелось. Сав…ин!
Он толкнул меня в локоть. Я шел рядом с ним, впереди «санетар», сзади харьковец, — я глубоко дышал от усталости и с внимательным, хотя и не совсем радостным любопытством осматривал непривычную мне картину: плетущиеся к югу обозы, море красных пятен, извилистые провалы в грязных джанкойских домиках, густую сочную ругань на каждом шагу, группы бесцельно шатающихся красноармейцев у комендатуры — раздевать уже было некого. На бревнах, кирпичах разрушенных обстрелом зданий и просто в сипло чавкающей грязи расположились тысячи пленных в одном белье, а часто и без него. На многих лицах я заметил ссадины, кровоподтеки, багрово-синие опухоли…
Было бы неверно сказать, что картина эта произвела на меня потрясающее впечатление: Слишком притупились нервы в эти безысходные дни… Жизнь шла мимо них, ненужная и бесстыдная в своей звериной наготе. Не потому ли мне так упрямо, так жадно хотелось умереть?
— Ну? — проронил я, замедляя шаг. — Что вам, Кожухин?
— Ты ж не забудь, что я говорил-то, — сказал ставрополец вполголоса, чтобы не услышал санитар. — Нахрапом лезть на их, сволочей, ни в коем разе нейдет. Хорошо бы слезу подпустить, да ты, я вижу, не артист и нутро в тебе панское. Вот я, так усякаго чекиста проведу. Пропади я на этом месте! Полячка, та любит гонор, а у белых на бессознательности выедешь. А эта шпана перво-наперво начинает с панталыку, с толку, то ись, сшибать. Такую, стерва, комбинацию загнет, что сразу засыпешься. Так ты смотри в оба!
— Хорошо…
— Главное, чтобы на кажный вопросец у тебя ответ был. На кажный — где был у первой половине сентября девятнадцатого года? Сколько годов и днев бабе твоей, ежели женат? По какой такой причине тебе советская власть ндравится? Скольки солдат было в твоей части? Зачем так мало, али много? Я тебе говорю — усе надо знать. Меня в чеках одиннадцать раз допрашивали. Чуть замнешься — пиши пропало…
Он дернул меня за рукав и закричал с легким хохотком:
— Смотри, смотри!.. Петька-то наш!..
Ф. отстал шагов на двадцать, сидел на ящике из-под консервов и растерянно улыбался. Рыжий красноармеец стягивал с него сапоги, два других спорили из-за хорошего, на заячьем меху полушубка харьковца. Какой-то матрос сорвал с него шапку и надел ему на голову ведро с незастывшей известью…
Каюсь, засмеялся и я. Особенно тогда, когда харьковец присоединился к нам, весь в липких струйках извести…
В комендантском дворе стояли две разбитые кухни, у которых невероятно толстый человек, тоже из пленных, записывал вновь приходящих. Зачем — так и осталось невыясненным. Говорили, что по спискам будут давать какую-то бурду и четверть фунта хлеба в день до отправки в Красную армию, в Мелитополь или на полотно. За четверо суток своего сидения в Джанкое я не получил ничего, кроме ударов — от рук до прикладов включительно.
У левой кухни записывали «бело-красных», то есть уже служивших когда-либо в советских рядах: там суетилось несколько сот человек; у правой — был летучий штаб «чисто белых»… Человек двадцать, приблизительно…
Я вспомнил советы ставропольца и спокойно подошел к «штабу».
— Фамилия, имя?
Тщательно продумав все могущие быть мне предложенными вопросы, заранее составив свою «биографию», ложную от начала до конца, я еще в лазарете решил, что изменять фамилию и имя не имеет никакого смысла — вряд ли возможно, чтобы все десятки тысяч пленных были отправлены по месту жительства для детального выяснения их прошлого. Кроме того, если удастся остаться в живых, во что я как-то инстинктивно начинал верить, я как-нибудь спишусь со своими и смогу получить документы, нужные для «драпа».
— Сав…ин Иван.
— Чин, часть? — спросил толстяк.
— Младший писарь четвертого запасного пехотного полка, — ответил я не моргнув глазом, не будучи, впрочем, уверен, что такой полк существовал когда-нибудь.
«Начальник штаба» потер свой заплывший жиром живот, чуть прикрытый сиреневыми, совершенно изодранными кальсонами.
— Такого полка, кажется, не было. Я в интендантстве служил и знаю… Хотите третий конский запас, отдела ремонтирования армии? Вполне нейтральный… Если для допроса вам нужно знать фамилии начальства, я скажу. Командиром запаса был полковник ВарунСек…
— Спасибо… — сказал я, чуть дотрагиваясь до козырька. — Эту часть я хорошо знаю… Так и пишите. Только, пожалуйста, младшим писарем — я на пишущей машинке когда-то писал…
Толстяк кончил писать и слез с кухни.
— Скоро вас, вероятно, разоблачат. Только не спорьте с ними! Посмотрите, какой я пижон. Прямо из модного журнала. Только хризантемы в левую ноздрю не хватает…
Он вскрикнул и поднял ногу: на голой ступне блестел небольшой осколок стекла.
— Пьянствует здесь эта матросня проклятая… Бутылки бьют, мерзавцы!..
Раздели меня не скоро, а сию же минуту. Шинель и «танки» взял наш «санетар» — вместе с хлебом, деньгами и табаком; кожаную безрукавку с трехэтажным ругательством сорвал какой-то кавалерист с подковами вместо шпор; носки, брюки и кальсоны угрюмо потребовал хмурый тип в николаевской шинели.
Минут пять я переходил из рук в руки, бесслезно плача от своей собственной беспомощности, от грубого облапывания меня сотнями рук, от дикого хохота визжащей, хлопающей, нетрезвой толпы…
(Дни нашей жизни. 1923. Май. № 1; Савин И. Только одна жизнь: 1922–1927. Нью-Йорк, 1988)
II. Глава из книги «Плен»
Через весь огромный двор в комендатуре тянулась цепь пленных. Со всех сторон их то и дело ощупывали сотни рук, раздевая, выменивая новое обмундирование на поношенное, на рвань, жадно выискивая в карманах деньги и табак.
За полчаса я переменил шесть головных уборов: взамен лазаретной фуражки «санетар» бросил мне шапку, сильно потертую, но теплую. Шапкой прельстился комендантский часовой, человек, по-видимому, общительный и очень образованный — каждую фразу он уснащал словами «сослагательное наклонение», после чего, артистически сплюнув, вспоминал своих родственников, до родной дочери включительно.
Его обступала тесным кольцом толпа красноармейцев, встречая хохотом рассказы о том, «как надо… мать, всякую буржуазию понимать и сослагательным наклонением крыть, чтобы…» — дальше шла рифма.