88
Тоскует Изагель, наш ясный гений,
в родник своей души вперяя взор.
В ее глазах больной завелся демон,
Ей голоса слышны с недавних пор.
По имени зовут ее, но странно —
ее впервые называют так.
И голоса взывают непрестанно.
Не зал ли Мимы подает ей знак?
И голоса взывают по ночам.
И вот она пошла, когда все спит,
к могиле хладной и немой, а там
приднорный вестник вечности сидит.
Я сделал вид, что верю Изагели.
Но я ли Изагель мою не знал?
Когда-то леониды нас задели —
осколок прямо в сердце ей попал.
И, значит, не один пустынный космос
с пустыней духа вкупе мучат нас.
Куда сильнее стойкость разъедают
событья, незаметные на глаз.
Проговорилась Изагель потом,
что Смертью самое себя зовет,
когда вселенской ночью за столом
ведет событьям скудной жизни счет.
Ну что ж, такие шутки допустимы,
когда тебя пустыни истерзали.
Но понял я, куда она уходит,
и звал ее как мог в другие дали.
***
Духовный светоч наш, царица мысли,
в чудесные края сбиралась ныне.
Я видел правду — подсказало сердце,
поскольку знало не одни пустыни.
В края Великого Закона Чисел
она подготовляла свой уход,
где вечные возможности хранятся,
покуда случай их не призовет.
Любимая достигла смертных врат,
и космос стал бездушней во сто крат.
Он мертвой хваткой держит нас за горло.
Нас раздавило, наши души стерло
его жестокой мощью в порошок.
В Хранителе видений я сберег
гостинцы Мимы — маленький кусок.
И снова в зале табунится люд,
и снова аниарцам выдают
охваченный закатом небоскат
и всадников, летящих на закат.
Вдруг у Шефорка я в немилость впал.
И вот я поселен в нижайшем зале —
по правде говоря, то был подвал,
куда лишь уголовников ссылали.
Сижу и сам с собой так рассуждаю:
меня освободят, пусть без охоты, —
ведь я один законы гупты знаю,
а без нее разладятся Расчеты.
И тут голдондер затрясло. Я понял:
царица скрытых царствий, Изагель,
считала, что я прав, и в подтвержденье
наслала дрожь на нашу цитадель.
И в первую же ночь мою в тюрьме
явилась Изагель ко мне во сне
как запредельный свет, неизъяснимым
сиянием пронзивший сердце мне.
А так как я прочитывать умею
в любом явленье значащую суть,
рассматривая каждую идею,
как способ тайну Мимы разомкнуть,
то понял я, смотря на этот свет,
кем Изагель была и почему
держала это в тайне столько лет.
Пришла нужда — с нуждой пришел ответ.
О дивная моя невеста мысли!
Когда,от бога жизни прочь гонимы,
мы здесь, в пространстве мировом,повисли,
ты стала, Изагель,
душою Мимы.
Твоя тревога вызвала помехи,
затрясся аниарский гупта-свод.
Шефорк — и тот все понял. Поневоле
Шефорк опять меня наверх берет.
Вернемся к языку долины Дорис.
Помехи эти — просто нарушенья
в искусственной системе тяготенья.
Я был допущен в залы Мимы, чтобы
установить причину поврежденья.
Мы побывали в бездне. Эта небылица
у всех в глазах, как дикий страх, читалась.
Зато какая общность ощущалась!
В психозе страха удалось нам слиться.
Какой-то сдвиг в системе тяготенья —
и пассажирам начал вдруг казаться
безудержным падением полет,
направленным паденьем сквозь пространство,
и купол свой, и своды потерявшее
и, как колодец, вниз нас увлекавшее.
И гупта пригодилась наконец.
Нечасто люди так бывают рады:
я на основе пятой гупта-тады
груз страха изымал из их сердец,
из их мозгов изъял паденья бремя.
О где ты, Изагель? Настало время
всезездной славы, кончилась опала,
ученье гупта восторжествовало.
Превращала только Мима
наш огонь в тепло души и свет.
Это все ушло невозвратимо.
Это все ушло за Мимой вслед.
Уберечь истрепанную веру
в нашей пустоте невмоготу.
Платим мы налог за пустоту.
Упражнялись в возгласах печали
в залах Мимы заклинатели.
Рты, распухнув, божью кровь сосали.
В жертву приносились даже люди.
Только клятвы нарушались всячески.
Святость жертв потоком словоблудий
смыло начисто.
В результате жертвоприношенья
быстро оказались не в чести.
Жертвенную кровь мутит сомненье,
ею никого нельзя спасти.
И Ксиномбры жертвенное пламя,
и фотонотурбовый костер
у людей пылают пред глазами.
Наши жертвы рядом с этим — вздор.
Вспоминая об эпохе Мимы,
со стыда сгорали мы подчас:
ведь, молясь как будто одержимо,
только имитируем экстаз.
Жертвенная кровь текла с прохладцем;
от жрецов бежала благодать.
Не священникам, а святотатцам
на сравненье с Мимой уповать.
И тогда отвергли патриархи
культ, который учредил Шефорк,
и у дрессировщика-монарха
этот жест восторга не исторг.
И вот Шефорк натешился досыта,
сполна воздав отказчикам-жрецам;
четыре высшей мощности магнита
распяли их за склонность к мятежам.
С тех пор мы больше не ходили в залы,
где Мима спит, где жертвенник потух
и где надежда в муках умирала.
Шефорк и тот почувствовал испуг.
Он словно позабыл о диктатуре,
старался скрасить наше угасанье,
а палачей в самаритянской шкуре
послал он обелять свои деянья.
Как будто бы по воле чародея,
он помягчел, он не жалел елея,
он даже помогал больным и хворым
и грел замерзших теплым разговором.
Свидетельство о смерти
Враг всякой жизни, в раже самоедства
сочащий пену бешенства дракон,
сел в залах Мимы солдафон,
который стер с лица земли народ Иголы,
затем взошел на аниарский трон.
Пожрал он сам себя,
оставив только
то, что само себя не стало жрать.
Исчез он.
Пол, под ним дрожавший, счастлив,
Шефорк из Ксаксакаля звался он.
Уже давно я царствовать не мог
в зиянье между явью и химерой.
Все поняли, где пол, где потолок,
Иллюзий все хлебнули полной мерой.
Корабль — огромный гроб из хрусталя.
Всем видно направление движенья.
Зал ужасов — снаружи корабля.
Кого здесь тронет слово утешенья?
А звезды из мильонномильной тьмы
глядят на гроб, в котором мчимся мы —
долины Дорис гордые сыны.
И бьют от страха била наших душ
в колпак прозрачно-ясного стекла —
то скорбные звонят колокола.
Мы к мертвой Миме жмемся все тесней.
Долину Дорис затопило страхом.
И я уже не сторонюсь людей.
Стена меж нами пала в час страстей.
Теперь и Руководство не скрывало,
что гибель близко, но, касаясь темы,
укутывало факты в покрывало
из формул пятой тензорной системы.
Меня с Расчетов и Прогнозов сняли,
и сведений при том лишив, и дела.
Но мне часы и маятник сказали,
что на дворе давно завечерело.
В холодном зале у могилы Мимы
молился я неведомому богу,
у мертвой вещи клянчил одержимо
чудесного чего-то на подмогу.
И вещь без всяких внешних проявлений
в молчании мне тайну возвестила,
и в подкрепленье этих откровений
сиянье полыхнуло из могилы.
Мы странствуем двадцать четвертый год.
Воображенье сякнет, мысли снут.
Мечтанья уничтожил неизменный,
недостижимый звездный абсолют.
Мечты признали всю свою ничтожность
в чудовищном пространстве Газильнут.
Затмение находит на людей.
Реальности не видя пред собой,
они бредут и спрашивают встречных
одно и то же: как пройти домой.
И к лампам льнут, толкутся перед светом,
как мошки в долах Дорис поздним летом.