И если порою, на ступеньках дворца, на траве у обочины, в мрачном одиночестве своей комнаты, вы почувствуете, пробудившись, что опьянение уже ослабло или исчезло, то спросите у ветра, у волны, у звезды, у птицы, у часов, у всего, что бежит, у всего, что стонет, у всего, что катится, у всего, что поет, у всего, что говорит, — спросите, который час; и ветер, и волна, и звезда, и птица, и часы ответят вам: «Время опьяняться! Для того чтобы не быть страждущим рабом Времени, опьяняйтесь; опьяняйтесь непрестанно! Вином, поэзией или истиной — чем угодно!»
Вот уже сотню раз солнце, сияющее или затуманенное, всходило над необъятной морской бездной, границы которой были едва различимы; и сотню раз оно погружалось, светлое или омраченное, в свою огромную вечернюю купальню. Уже много дней мы смотрели на противолежащий край небосвода и пытались разгадать небесный алфавит тамошних обитателей. И каждый из пассажиров стонал или бормотал ругательства. Можно было подумать, что близость вожделенного берега лишь обостряет их страдания. «Когда же, — говорили они, — мы наконец заснем без этой ужасной морской качки, без шума ветра, который стонет еще громче нас? Когда мы сможем съесть хоть кусочек мяса, который не будет таким же соленым, как эта ужасная стихия, которой мы отданы во власть?
Когда мы будем переваривать обед, сидя в кресле в полной неподвижности?»
Были здесь и те, кто думал о своем домашнем очаге, кто сожалел о своих унылых и неверных женах и писклявых отпрысках. Но всеми до такой степени овладели помыслы о неведомой земле, что они, казалось, готовы были даже есть траву, с еще большим пылом, чем иные животные.
Наконец возвестили о том, что виден берег; и, приближаясь, мы увидели, что это была чудесная, сияющая земля. Словно бы музыка самой жизни звучала на фоне смутного шороха волн, и к берегу, утопающему в зелени, со всех сторон стекались восхитительные ароматы цветов и фруктов.
И тотчас же каждый возрадовался, каждый прогнал свои мрачные мысли. Все стычки были позабыты, все оскорбления взаимно прощены; все назначенные дуэли отменились, и все обиды рассеялись как дым.
Лишь я один был печален. Подобно жрецу, у которого отнимали его бога, я не мог, без раздирающей душу горечи, расстаться с этим морем, столь чудовищно соблазнительным, морем, столь бесконечно разнообразным в своей ужасающей простоте, морем, которое, казалось, заключало в себе и позволяло увидеть в своей игре, в своих переливах, в своих красках и улыбках чувства, муки и страсти всех душ, которые когда-либо жили, живут сейчас и будут жить впредь.
И, прощаясь с этой несравненной красотой, я почувствовал, что мне нанесен смертельный удар; вот почему, когда каждый из моих попутчиков восклицал: «Наконец-то!», — я смог произнести только: «Уже!..»
А ведь передо мной была земля, земля со своими песнями, страстями, роскошью и развлечениями; земля богатая и плодородная, полная невероятных возможностей, которая овевала нас таинственными ароматами роз и мускуса и услаждала наш слух нежным шепотом музыки жизни.
Тот, кто смотрит с улицы в открытое окно, увидит гораздо меньше, чем тот, кто смотрит в окно закрытое. Нет зрелища более глубокого, более таинственного, более благоприятствующего фантазии, более сумрачного и более завораживающего, чем окно, освещенное изнутри свечою. То, что можно увидеть при солнечном свете, всегда менее интересно, чем то, что происходит по другую сторону оконного стекла. Там, в темной или освещенной глубине, живет жизнь, мечтает жизнь, страдает жизнь.
Там, под самыми гребнями крыш, я часто вижу в окне женщину средних лет, уже в морщинах, бедно одетую, все время склоненную над чем-то и никогда не выходящую из дома. По ее лицу, по ее одежде, по ее движениям, по каким-то мелочам я воссоздал историю этой женщины, точнее, легенду, и когда я порою рассказываю ее сам себе, на глазах у меня выступают слезы.
Если бы в том окне я увидел бедного старика, то с такой же легкостью смог бы рассказать его историю.
И я ложусь спать, гордый мыслью о том, что жил и страдал в других.
Возможно, вы спросите меня: «А уверен ли ты, что твоя легенда правдива?» Но что мне за дело до того, какой может оказаться действительность вне меня, если она помогла мне жить и чувствовать, что я существую и кто я есть?
XXXVI. Желание изобразить
Несчастлив, быть может, человек, но счастлив художник, одержимый своим замыслом.
Я страстно хочу изобразить ту, которая являлась мне так редко и уходила так быстро, словно прекрасное и незабываемое зрелище, промелькнувшее на мгновение перед глазами путника, уносимого в ночь. Уже столько времени прошло с тех пор, как она исчезла!
Она прекрасна, и более чем прекрасна: она изумительна. Черный цвет — ее цвет; все, что внушено ею, отражает глубину и сумрак ночи. Ее глаза — две темные пещеры, откуда исходит смутное мерцание тайны, и взгляд ее сверкает, как молния; это внезапная вспышка света, пронзающая темноту.
Я мог бы сравнить ее с черным солнцем, если можно представить себе черное светило, изливающее свет и счастье. Но она скорее вызывает мысль о луне, которая, вне всякого сомнения, одарила ее своей роковою властью; не о бледной идиллической луне, что похожа на холодную новобрачную, но луне зловещей и дурманящей, что смотрит из глубины грозовой ночи сквозь рваные клочья бегущих облаков; не о тихой и кроткой луне, которая озаряет сон праведников, но луне, свергнутой с небес, побежденной и вновь восставшей, к которой фессалийские колдуньи возносят свои заклинания, танцуя на сгибающейся от ужаса траве.
На ее невысоком лбу читается непреклонная воля и стремление поработить. Но на этом беспокойном лице, там, где трепетные ноздри вдыхают аромат неведомого и невозможного, смеется ее рот, красно-белый и столь упоительный, что заставляет подумать о чудесном роскошном цветке, распустившемся на вулканической почве.
Есть женщины, которые вызывают желание покорить их и наслаждаться ими; но что до нее, я лишь хотел бы медленно умирать под ее взглядом.
Луна, само Непостоянство, заглянула в окно, когда ты спала в своей колыбели, и сказала себе: «Это дитя мне нравится».
И она мягко сошла вниз по ступеням облаков и неслышно прошла сквозь стекла. Затем она склонилась над тобой с гибкой нежностью матери и запечатлела свои краски на твоем лице. Глаза твои с тех пор остались зелеными, а щеки — необычайно бледными. От того, что ты взглянула на свою ночную гостью, твои зрачки сейчас так странно расширены; и она так нежно сжала тебе горло, что ты навсегда сохранила желание плакать.
Между тем Луна, продолжая расточать свою щедрость, заполнила всю комнату фосфорецирующим сиянием, словно дивною отравой; и весь этот живой свет думал и говорил: «Ты навеки останешься под властью моего поцелуя. Ты будешь прекрасной, подобно мне. Ты полюбишь то, что я люблю и что любит меня: воду, облака, тишину и ночь; море, необъятное и зеленое; воду, что не имеет формы, но принимает любую из форм; страну, которую ты никогда не увидишь; возлюбленного, которого ты не узнаешь; чудовищные цветы; ароматы, что заставляют бредить; кошек, млеющих на рояле и стонущих, как женщины, хрипло и нежно.
И тебя будут любить мои возлюбленные, тебе будут поклоняться мои поклонники. Ты станешь владычицей людей с зелеными глазами, которым я так же, как и тебе, сжала горло своими ночными ласками; тех, кто любит море, необъятное, непостоянное и зеленое; воду, что не имеет формы, но принимает любую из форм; страну, которую они никогда не увидят; женщину, которую они не узнают; зловещие цветы, похожие на кадила тайных обрядов; ароматы, ослабляющие волю; и диких и сладострастных животных, что стали воплощением своего безумия».
Вот почему, прóклятое, дорогое избалованное дитя, я застываю теперь у твоих ног и ищу во всем твоем существе отблеск ужасного божества, вещей крестной матери, пагубной кормилицы всех лунатиков.
XXXVIII. Которая из двух настоящая?
Я был знаком с одной женщиной по имени Бенедикта, которая казалась воплощением идеала, чьи глаза пробуждали стремление к величию, красоте, славе и всему тому, что заставляет верить в бессмертие.
Но это чудесное создание было слишком прекрасным, чтобы жить долго; и вот она умерла, всего лишь несколько дней спустя после того, как я познакомился с ней, и я сам предал ее земле, в день, когда весна размахивала своим душистым кадилом даже над кладбищами. Я предал ее земле, в плотно закрытом гробу из благовонного дерева, неподвластного тлению, подобно индийским ларцам.
И вот, когда глаза мои все еще были устремлены на то место, где я зарыл свое сокровище, я внезапно увидел маленькую женщину, которая была необычайно похожа на усопшую; топча ногами свежую могильную землю с истерической, непонятной жестокостью, она говорила, хохоча во все горло: «Это я — истинная Бенедикта! Я, известная мерзавка! И в наказание за твое безумие и за твою слепоту ты будешь любить меня такой, какая я есть!»