Эти стихи обретали не только утверждающий, но еще и иной смысл, полемически заостренный против тех, кто усердно ратовал за «дегероизацию» нашего искусства.
А. Прокофьев видел поэзию в одном ряду с другими творческими деяниями и свершениями, а потому и говорил в своих стихах:
…Можно взять иных профессий круг,
Лишь бы труд был в нашей родословной.
С ним придет поэзия сам-друг…
(«Владимиру Маяковскому»)
Она придет как родная сестра, как муза людей труда и борьбы, скажет за них и о них свое слово, и эту музу, еще не успевшую сбросить словно бы пропитанную потом гимнастерку, славил и воспевал поэт, вступая в страстную полемику с теми, кто находил такое толкование искусства слишком далеким от его сути и назначения.
Когда поэт не без гордости утверждал:
Это я прошу иметь в виду —
Все у нас рыбачили в роду, —
то здесь не просто констатация факта, а решительное и горделивое утверждение, полемически заостренное против любого, кто усомнился бы в нем и недооценил всей его значительности, как в жизни, так и в творчестве, кто сводил суть лирики к изъявлению субъективных настроений самого художника.
«Прошу иметь в виду» — так решительно и требовательно говорят только о самом важном, без чего нельзя осмыслить и оценить суть затронутого вопроса, иначе и все остальное может показаться чем-то сомнительным и ненадежным.
Поэт неизменно отстаивал великое значение и непреходящую красоту любого подлинно плодотворного труда, без какого он не представлял и нашего внутреннего богатства, а стало быть, открывающего перед художниками слова те обширные возможности, мимо которых иные из них проходят слишком равнодушно и незаинтересованно. С ними-то поэт и вступал в острый спор.
Исполненный чувством внутреннего горения, постоянной готовности к труду и борьбе, служению самым высоким целям и устремлениям нашего века, поэт именно с этих позиций отвечал и тем, кто пытался усмотреть (были и такие!) некую неодолимую преграду меж различными поколениями наших людей, меж нашими «отцами» и «детьми»:
Ты веди меня, Русь.
Я еще молодых затыкаю за пояс,
Ничего не боюсь
И о смерти не беспокоюсь!
Я, как многие, видел ее не однажды,
Коченея от холода,
Изнывая от жажды…
(«Россия»)
И хотя это сказано не без «перехлеста» («затыкаю за пояс»), характерного для поэта, отвергающего в своей страстности и запальчивости какие бы то ни было меры и пределы, но разве и в этом не чувствуется его неиссякаемая молодость и задорность во всем, чего бы это ни касалось!
Как известно, книга «Приглашение к путешествию» открывается циклом романтически окрыленных и возвышенно-горделивых «Стихов о России». Иному читателю может представиться, что поэт, создавая эти торжественные стихи и величальные гимны, чуждые, казалось бы, какой бы то ни было спорности и дискуссионности, утихомирил с годами свой полемический пыл и задор. А на самом деле это не так, и даже его стихи о России совсем не чужды духу полемики, что станет нам особенно очевидным, если мы вспомним, какие дискуссии кипели в литературной среде в 50–60-х годах, когда кое-кто в критике и вообще оспаривал значение большой общественной темы в нашей поэзии.
Эти полемические мотивы в творчестве А. Прокофьева не утратили своей актуальности и поныне. Можно напомнить, что не только в то время иные критики высказывали сомнение в необходимости величальных гимнов России, но и совсем недавно в одном из весьма популярных журналов утверждалось, что «всякие же модные биения в грудь и клятвы перед Русью (в стихах. — Б. С.) — один маскарад, не больше!»[3]
А вот такое пренебрежительное отношение к этим клятвам было в корне чуждо А. Прокофьеву, и поэт резко и решительно полемизировал с ним, опровергая его во многих и многих своих стихах, где говорил о коммунистах:
Они несут знамена боевые,
Благоговейно осеняют Русь.
Они клялись беречь тебя, Россия,
И я под их знаменами клянусь!..
(«Мне о России надо говорить…»)
И поэт в своем творчестве утверждал и свидетельствовал незыблемость этих клятв, верность им в любых боях и испытаниях. Он полагал, что только тот, кто видит в окружающем его мире главное и основное и говорит именно о нем, может стать достойным художником нашей эпохи.
Страна моя воистину прекрасна,
И никому ее не превозмочь!.. —
(«Не знаю, что я в памяти оставлю…»)
восклицал он в посвященных России стихах, но даже и этому утверждению, незыблемому в глазах поэта, он придавал полемически заостренную направленность, задавая настойчивый вопрос:
Согласны с этой истиной, согласны?
И тут же резко и даже гневно отвечал тем, кто мог бы поставить под сомнение эту истину, неопровержимую в его глазах:
Кто не согласен — пусть уходит прочь!
Как видим, если вопрос касался святых и нерушимых в глазах поэта убеждений и верований, он ни в чем не мог уступать, защищая свои позиции со всею присущей ему страстностью и даже запальчивостью.
Если он исповедовался перед нами в своей всепоглощающей и страстной любви, словно бы преображающей в его глазах весь окружающий мир:
Я только то и делаю, что славлю
Самозабвенно Родину свою, —
то тут же добавлял, придавая своим стихам откровенно полемическую заостренность:
…Мои друзья,
Я никогда веснушек не считаю,
И в этом тоже заповедь моя!
Конечно, не всякий читатель и критик согласится с такою «заповедью». Можно, а подчас и необходимо взглянуть на окружающий мир и по-иному, не пропуская и мелочей, соринок, «веснушек», что также вполне отвечает духу и закономерностям подлинно реалистического искусства.
Как видим, страстная увлеченность порою настолько захватывала поэта, что заставляла его отстаивать даже и те положения, с какими трудно согласиться. Читатели и критики могли бы поспорить с иными полемическими стихами А. Прокофьева, — и порою не без оснований.
Но если кто-либо и стремился отвергать те позиции и утверждения поэта, какие он полагал несомненными — и не только для своего творчества! — то в резком споре со своими оппонентами он не чувствовал себя одиноким, ибо видел в себе представителя той семьи и того рода, которые не уступают, если верят в свою правоту. Недаром, когда нужно,
…давали сдачи
Наши деды-рыбаки,
Бабки-рыбачки.
(«Рыбацкая»)
А уж если в этой семье даже и бабки могут дать сдачи своим обидчикам, то мог ли уступить им в этом запале сам поэт? Исполненный неугасимым творческим пылом и задором, он требовал от жизни таких верных и надежных слов, каких не смогли бы размыть ливни и сжечь грозы, он требовал их
…по главному,
По кровному родству,
Крутому, своенравному,
Которым я живу!..
(«Дай мне, жизнь, пожалуйста…»)
Поэт не случайно подчеркивал в этом родстве с жизнью «крутость», «своенравие» как отличительные черты и самой жизни и своего характера, гордого, неуступчивого, страстного, что полностью отозвалось в его лирике и в его полемике, да и не только в полемике!
Но даже и тогда, когда поэт в своем полемическом задоре и запале нарушал необходимую меру объективности и многосторонности, нельзя не видеть, что и в этих случаях он исходил не из сугубо личных пристрастий или антипатий, а из чувства неотъемлемой ответственности не только за свое творчество, но и за всю современную литературу и ее дальнейшее развитие. И если здесь что-то вызывало его заботу или тревогу, он издавна высказывал их со всею присущей ему прямотой, откровенностью, страстностью — уж такова была его натура! Он готов был пойти на любые трудности и испытания, самые острые споры, если видел, что именно так можно отстоять свои верования и убеждения.
До самых последних лет своей жизни поэт оставался таким же неистовым борцом, жизнелюбом, как и в прежние годы. Его всегда сжигала неутолимая жажда активной и напряженной деятельности, посвященной самым великим целям и устремлениям наших людей, что и являлось тем вдохновляющим началом, без какого нельзя представить его творчество.
Нетрудно убедиться, что многое в нем — и самый его пафос, его романтическая устремленность, верность большой гражданской теме, пристрастие к «буйной силе», отзывающейся во всех средствах образной выразительности, — свидетельствует о цельности поэта, внутреннем единстве всего созданного им за несколько десятилетий. Вместе с тем бросается в глаза и то, что с годами его творчество менялось, обретая все большую реалистическую весомость, зримость, верность фактам и обстоятельствам самого повседневного быта, вытесняющую былой гиперболизм, а то и фантастичность, не считающуюся с условиями окружающей действительности.