Препятствиях, барьерах – превзойти
Наш замысел ей помогает рифма:
Прыжок – и мы кусты перемахнули
И пролетели через ров с водой.
Что губит белый стих? Один и тот же
Мотивчик: вспоминается то «Вновь
Я посетил…», то «Моцарт и Сальери».
Открытие берется напрокат,
Как рюмочки иль свадебный сервиз,
Весь в трещинах, перебывав во многих
Неловких и трясущихся руках.
И если то, что я сейчас пишу,
Читается с трудом, то по причине,
Изложенной здесь, уверяю вас.
Хотя, конечно, два-три виртуоза
Сумели так разнообразить этот
Узор своим необщим речевым
Особенным изгибом, что не вспомнить
Никак нельзя такое, например:
«Раз вы уехали, казалось нужным
Мне жить, как подобает жить в разлуке:
Немного скучно и гигиенично».
А все-таки и здесь повествованье
Живет за счет души и волшебства.
В туманный день лицейской годовщины
Я приглашен был школой-интернатом
На выступленье в садике лицейском
У памятника. Школьники читали
Стихи, перевирая их. Затем
Учительница: «Представляю слово, —
Сказала, – ленинградскому поэту
(так и сказала громко: «представляю»).
Он нам своих два-три стихотворенья
Прочтет», – что я и сделал, не смутясь.
По-видимому, школьники ни слова
Не поняли. Но бронзовый поэт,
Казалось, слушал. Так и быть должно,
Тем более, что все стихи всегда —
Про что-то непонятное, не станет
Нормальный человек писать стихи.
«Друзья мои, прекрасен наш союз!» —
Еще понятно; всё, что дальше, – дико:
«Он как душа неразделим и вечен».
И как это? «Под сенью дружных муз»?
Когда б не Александр Сергеич, в ссылке
Томившийся, погибший на дуэли,
Перечивший царю и Бенкендорфу,
Никто бы нас не звал на торжества…
Подписанную затолкав путевку
В карман нагрудный, я побрел к вокзалу
В задумчивости, разговор ведя
Таинственный… не то кивок в ответ,
Не то пожатье бронзовой десницы…
И только тут увидел лип и кленов
Сплошную, как в больнице, наготу.
И только тут подобие волненья
Почувствовал или намек на смысл.
Стоял на тихой улочке, на самом
Ее углу – прелестный, с мезонином,
Старинный домик, явно подновленный,
Ухоженный, с доской мемориальной.
Так вот он, дом Китаева! Так вот
Где парочка счастливая, но втайне
На гибель обреченная, жила
В холерном ом… Я вошел,
Купил билет… Безлюдье и сверканье.
Как царский камердинер был бы этим
Роскошеством приятно удивлен!
Дом никогда таким нарядным не был.
Но, впрочем, мебель сборная, картинки
На стенах, текст, составленный тактично, —
Меня ничто, ничто не задевало,
Вот только полукруглая одна
Верандочка, стеклянная игрушка,
Построенная для игры в лото
И чтенья вслух, скрипучая, сквозная,
Непрочная, верандочка, залог
Другой какой-то, невозможной жизни,
Кусочек рая, выступ, выход – как
Его искал потом он, – неприметный,
Такой простой, засыпанный сухими
Сережками, стручками, – не нашел!
«Всё гудел этот шмель, всё висел у земли на краю…»
Всё гудел этот шмель, всё висел у земли на краю,
Улетать не хотел, рыжеватый, ко мне прицепился,
Как полковник на пляже, всю жизнь рассказавший свою
За двенадцать минут; впрочем, я бы и в три уложился.
Немигающий зной и волны жутковатый оскал.
При безветрии полном такие прыжки и накаты!
Он в писательский дом по горящей путевке попал
И скучал в нем, и шмель к простыне прилипал полосатой.
О Москве. О жене. Почему-то еще Иссык-Куль
Раза три вспоминал, как бинокль потерял на турбазе.
Захоти о себе рассказать я, не знаю, смогу ль,
Никогда не умел, закруглялся на первой же фразе.
Ну, лети, и пыльцы на руке моей, кажется, нет.
Одиночество в райских приморских краях нестерпимо.
Два-три горьких признанья да несколько точных замет —
Вот и всё, да струя голубого табачного дыма.
Биография, что это? Яркого моря лоскут?
Заблудившийся шмель? Или памяти старой запасы?
Что сказать мне ему? Потерпи, не печалься, вернут,
Пыль стерев рукавом, твой военный бинокль синеглазый.
«А то, что было не для взора…»
А то, что было не для взора
Чужого, что, на ветерке
Плеща, от сада скрыла штора,
Когда, на шелковом шнурке
Скользнув, упала без зазора,
Дыша, как парус на реке, —
Не блажью было, не позора
Утайкой (им, щекой к щеке
Припавшим, было не до хора
Птиц, щебетавших в лозняке) —
А продолженьем разговора
На новом, лучшем языке!
«Вот счастье – с тобой говорить, говорить, говорить…»
Вот счастье – с тобой говорить, говорить, говорить.
Вот радость – весь вечер, и вкрадчивой ночью, и ночью.
О, как она тянется, звездная тонкая нить,
Прошив эту тьму, эту яму волшебную, волчью!
До ближней звезды и за год не доедешь! Вдвоем
В медвежьем углу глуховатой Вселенной очнуться
В заставленной комнате с креслом и круглым столом.
О жизни. О смерти. О том, что могли разминуться.
Могли зазеваться. Подумаешь, век или два!
Могли б заглядеться на что-нибудь, попросту сбиться
С заветного счета. О, радость, ты здесь, ты жива.
О, нацеловаться! А главное, наговориться!
За тысячи лет золотого молчанья, за весь
Дожизненный опыт, пока нас держали во мраке.
Цветочки на скатерти – вот что мне нравится здесь.
О тютчевской неге. О дивной полуденной влаге.
О вилле, ты помнишь, как двое порог перешли
В стихах его римских, спугнув вековую истому?
О стуже. О корке заснеженной бедной земли,
Которую любим, ревнуя к небесному дому.
«Что за радость – в обнимку с волной…»
Что за радость – в обнимку с волной,
Что за счастье – уткнувшись в кипящую гриву густую,
Этот дивный изгиб то одной обвивая рукой,
То над ним занося позлащенную солнцем другую,
Что за радость – лежать, —
Что за счастье – ничком, в развороченной влаге покатой,
Эту вогнутость гладя, готовую выпуклой стать,
Без единой морщины, и скомканной тут же, и смятой!
Он еще это вспомнит, зарывшийся в воду пловец,
Эта влажная прелесть пройдет у него перед взором
Нежной ночью, построившей свой мотыльковый дворец
С поцелуями и разговором,
Он поймет, почему так шумит и томится волна,
И на берег ночной набегает,
И на что она ропщет и сетует так, не видна
В темноте, и камнями скрипит, и песок загребает.
«Морская тварь, свернушись на песке…»
Морская тварь, свернушись на песке,
В конвульсиях, сверкала и мертвела,
И капелька на каждом волоске
Дрожала… Кто ей дал такое тело
Граненое, – спросить хотелось мне, —
Скульптурное, хоть ставь сейчас на полку?
Баюкать сокровенное на дне,
Во тьме его лелеять втихомолку!
Мерещился мне чуть ли не укор.
Все таинства темны и целокупны.
Готический припомнил я собор,
Те статуи, что взгляду недоступны.
Ремонтные леса нужны, чтоб влезть
Знаток сумел к ним, сумрачным, однажды.
Достаточно того, что это есть.
А ты б хотел, чтоб видел это каждый?
«Морем с двенадцатого этажа…»
Морем с двенадцатого этажа,
Как со скалы, любоваться пустынным
Можно, громадой его дорожа,
Синим, зеленым, лиловым, полынным,
Розовым, блеклым, молочным, льняным,
Шелковым, вкрадчивым, пасмурным, грубым,
Я не найдусь, – ты подскажешь, каким,
Гипсовым, ржавым, лепным, белозубым,
Мраморным. Видишь, я рад перерыть,
Перетряхнуть наш словарь, выбирая
Определения. Господи, быть
Точным и пристальным – радость какая!
Что за текучий, трепещущий свет!
Как хорошо на летящем балконе!
Видишь ли, я не считаю, что нет
Слов, я и счастья без слов бы не понял.
«Как пахнет эвкалипт пицундский, придорожный…»
Как пахнет эвкалипт пицундский, придорожный,
Как сбрасывает он обвисшую кору,
Сухой, неосторожный!
Для запахов никак я слов не подберу.
А в знойной вышине как будто десять шапок,
Так зеленью кустистой он накрыт.
Не память, не любовь, всего сильнее запах,
Который ускользнуть навеки норовит.
Вот то, чему и впрямь на свете нет названья.
Нельзя определить, понять через другой,
Сравнить… вот вещь в себе… молчит воспоминанье,
Воображенье спит… напрасен оклик твой.
Не отзовется тот, кто терпким, вездесущим,
Когда под ним стоишь, склонялся, обступал.
Он там, вдали от нас, прекрасен и запушен,
Как бы волшебный круг сплошной образовал,
Магический… зато когда-нибудь, хоть в жизни
Совсем другой, вернись под пышный свод, —
И он тебе вручит и нынешние мысли,
И знойный этот день в сохранности вернет.
В этих креслах никто никогда не сидел,
На диванах никто не лежал,
Не вершил за столом государственных дел,
Малахитовый столбик в руках не вертел
И в шкатулке наборной бумаг не держал;