Поэма "Венера и Адонис" была в первый раз издана в 1593 г.
Безупречность этого текста позволяет думать, что издание было осуществлено под непосредсвенным наблюдением Шекспира. Поэма имела огромный успех: об этом свидетельствует как то обстоятельство, что до 1636 г. она была переиздана по меньшей мере двенадцать раз, так и многочисленные хвалебные упоминания о ней критиков того времени. В 1598 г. Ричард Барнфильд в своем "Воспоминании о некоторых английских поэтах" восхваляет "медовую струю автора Венеры и Лукреции". В том же году вышло в свет "Сравнение наших английских поэтов с греческими, латинскими и итальянскими" Мереса, в котором автор утверждает, что Овидий возродился в "сладостном и медвяно-язычном" Шекспире, ссылаясь на две упомянутые его поэмы и сонеты.
Из того, что Шекспир в посвящении поэмы Соутемптону называет ее "первенцем своей Фантазии", некоторые критики готовы были сделать вывод, что поэма эта была написана раньше всех драм Шекспира, быть может, еще в юношеские годы, в Стретфорде. Однако во времена Шекспира драматургия не считалась "высокой" поэзией (invention), к которой причислялись только лирические, эпические или дидактические произведения. Кроме того, слово "первенец" могло иметь в виду момент не написания, а опубликования произведения; а мы знаем, что до 1593 г. ни одна из пьес Шекспира еще не была напечатана. Принимая во внимание значительное мастерство этой поэмы, делающее мало вероятным возникновение ее до переезда Шекспира в Лондон, а также то обстоятельство, что поэтические произведения в то время обычно не залеживались, а печатались сразу после их написания, мы должны заключить, что поэма возникла в 1593 г. или незадолго до того. С этим хорошо согласуется тот факт, что с лета 1592 г. лондонские театры должны были закрыться на два года из-за чумы. По всей вероятности, Шекспир воспользовался вынужденным досугом для написания этой поэмы.
Основным источником Шекспиру послужил рассказ о любви Венеры и Адониса в "Метаморфозах" Овидия (кн. 10), который он мог прочесть в подлиннике или в английском переводе Гольдинга (изд. 1567 г.). При этом Шекспир допускает мелкие сюжетные отклонения, непосредственные источники которых установить невозможно, так как сюжет этот был необычайно широко распространен в ту эпоху и в письменной и в устной традиции.
"Венера и Адонис" принадлежит к весьма популярному во времена Шекспира жанру мифологических любовных поэм. Стилистически шекспировская поэма особенно тесно связана с "Главком и Скиллой "Лоджа (1589) и "Геро и Леандром" Марло (1593). Зависимость от поэмы Лоджа несомненна, чтоже касается неоконченной поэмы Марло, то ввиду одновременности обоих произведений трудно решить, испытал ли Шекспир влияние Марло или, наоборот, Марло в какой-то мере подражал ему.
ПРИМЕЧАНИЯ К ТЕКСТУ ПОЭМЫ
23. Тут, влажной завладев его рукою… Влажность руки, по понятиям того времени, знаменовала обилие жизненных сил.
506–508. Пусть навсегда изгонит прочь их свежее дыханье заразы дух в тревожные года. Существовало обыкновение, когда разражалась какая-нибудь эпидемия, ставить в жилых комнатах ароматные растения, благоухание которых будто бы прогоняло заразу.
601–602. Как бедных птиц обманутая стая, на виноград рисованный слетясь… О древнегреческом живописце Зевксисе рассказывали, что однажды он нарисовал виноград с такой правдивостью, что на картину слетелись птицы, пытавшиеся клевать этот виноград.
4046–4047. Как вихрь, что в недрах заключен земных, наружу рвется, землю сотрясая… Распространенное во времена Шекспира объяснение происхождения землетрясений.
ВЕНЕРА И АДОНИС
Перевод с английского В. Ладогина
Vilia miretur vulgus; mihi flavus Apollo
Pocula Castalia plena ministret aqua.
Ovidius. "De Amore"
Дешевка изумляет толпу; пусть Аполлон
рыжеволосый мне доставит чаши,
полные Кастальской воды.
Овидий. "О любви"
Достопочтенному Генри Райзли,
графу Саутгемптону и барону Тичфилду
ВАША СВЕТЛОСТЬ,
Не знаю сам, как я осмелился посветить Вам, милорд, мои корявые строки, не знаю, простит ли мне свет выбор столь мощной опоры при столь легком бремени, но если мой дар не оскорбит Вашего достоинства, то я почту это высшею наградой, и поклянусь не знать отдыха, пока не напишу в Вашу чест труд более весомый. Если же первое дитя моих фантазий окажется недостойным Вас, я мне будет стыдно за то, что я выбрал для него такого благородного крестного отца, и я с тех пор уже не осмелюсь возделывать столь бесплодную почву, чтобы не получить вновь такого плохого урожая. Я оставляю это произведение на Ваш достопочтенный суд, суд чести и сердца; и желаю исполнения всех Ваших желаний и всех надежд, которые возлагает на Вас мир.
Остаюсь покорным слугой Вашей чести,
Уильям ШЕКСПИР
По месту мокрому в глазах зари
С надутых солнца щек ударил луч.
Адонис вскачь. Вон там, верхом — смотри,
Как краснощек! Борзые лают с круч,
Сама Венера мальчику смешна,
Как нищенка, визжит сквозь песий лай она!
"Самой себя мне ты милей трикрат!
Царь-цветик полевой, мой несравненно сладкий!
По мненью нимф, всех краше ты подряд
Краснее да белее голубка у розы в грядке.
Тебя природа в муках родила,
Боясь, как бы с тобой не умерла.
Эй, прелесть, не сошел бы ты с коня,
Да к ветке повод бы не подвязал,
Седло оставив! Спрыгни, вся твоя
Здесь сладких тайн Венерина казна!
Сюда садись, где нет шипенья змей,
И жарким поцелуем кровь согрей!
Не вороти пресыщенного рта,
Но полный меда, раскрывай для меда!
То бледна, то кровава ласк черта,
Сто чмоков мигом и взасос, как в воду!
День лета красного умчится часом,
Мы вкусно сгубим сутки первым классом!"
И хвать ладонь, и жадно лижет пот,
Мча рядом с поводом, и запах крепыша,
Дрожа, сквозь ноздри тянет, точно пьет,
Хрипя: "Мне сладко!" Екнула душа
У Зевса аж. Придал он дочке сил.
Пал отрок в прах, чтоб возвенчать злой пыл.
Одной рукой смиряя скакуна,
Касается до цветика другой.
Он ал, он бел, свинец, как с бодуна,
Пульсирует под потною шлеей,
Она красней угля и жарче плит.
Он — лед, лишь на щеках сверкает стыд.
Нашедши ветку для узды кривую,
Мастачит привязь — расторопна страсть.
"С конем порядок. Дай-ка обмозгую,
Как спутать всадника". Мгновенно — шасть!
Толк парня навзничь, как бы вся в испуге.
Скок на него! да в чреслах нет натуги…
Хотя его в паденье догнала,
Оперся он о локоть, и она
Да сбоку по щеке! Он: "Как могла?!"
Лишь рот открыл — уж там ее слюна.
И речь ее, сквозь трудное дыханье:
"Чур — не ругаться — придушу губами!"
Позорно красен он. Она же плачет…
Моля, слезами тушит жар щеки,
Ветр с губ летит, златая грива машет,
Мокрит юнца, трет локоном сухим —
"Оставьте эту гадость, госпожа!" —
Но давит на язык язык, дрожа.
Так клюв трясется у орлицы жрущей,
Рвя яро жир, из плоти кость тряся,
С рывками страшных крыл, в прах, в пух, все, вся!
Дотла, или до сытости гнетущей,
Так лоб, ланиты, бороду сосет,
И как покончит — сызнова начнет.
Притиснутый, он терпит не любя.
Вспотел, и выдыхает ей в лицо.
Она ж впивает этот дух в себя,
Брызг слюнь, соль пота мнится ей росой.
"Ах, пусть бы щеки заросли цветами,
Такими орошаемы струями!.."
Ну прям как пташка в путах сетевых,
Расхристан отрок в бешеных руках.
Отпор, позор и стыд в глазах сухих,
И лаком гнев ей в яростных очах!
Так вешний ливень, реку оросив,
Из берегов крутых родит разлив.
Мольба из нежных уст ее, мольба!
Приникнуть ушком к звону волшебства,
Но он угрюм и зол. "При чем слова?"
Как стыд, багров, и бледен, как судьба,
Как ей румянец нравится лихой,
Да и когда он бледненький такой!
Есть выбор у него, не у нее,
Бессмертная ручается, стеная,
Не слезть с него, покуда… В том дает
Любую клятву, все припоминая,
Что погасить пыланье слезных струй,
Что выпутаться даст лишь поцелуй.
На обещанье клюнув подбородком,
Как на крючок, как из волны в лучи,
Как рыба, как нырок, напуган, кроток,
Явил он рот, мол, плату получи,
Но лишь коснулся женский рот залога.
Отдернул вбок закуску недотрога.
Росинки в засуху не жаждет путник,
Как женщина, чтоб он вернул ей рот,
И плюх бы в грязь! Ан чист, ан не распутник…
Горят глаза, дымятся… Зуб неймет.
"Да что же ты за каменный юнец?
Ну дай хоть поцелуйчик, наконец!
Прошу о том, зачем ко мне вживую
Буйнолюбивый бегал Битвобог,
Не гнувший сроду жилистую выю;
Тьмы вражьи попирал его сапог,
Но стал моим рабом, мне подчинялся,
Возьми ж то, для чего он унижался!
Он положил свой дрот на мой алтарь,
Ужасный щит и оперенный шлем,
И в честь мою пажом явился царь,
Все антраша сплясал, был мягок, что твой крем,
Альков мой выбрал полевым шатром,
За крови гром в висках отдал и кровь, и гром.
Я посадила гордого царя
На цепь из миллиарда алых роз,
Сталь сжав рукой, плевком огонь смиря,
Рекла: "Нет, не люблю я Вас, герой-с",
Так не кичился б властью ты, салага,
Над сердцем, презиравшем аж варяга [9].
Ну же, тронь губы мне, рот неземной,
Куда не кинь, мой тоже рот хорош,
Ведь общий поцелуй-то, мой, но твой.
Что в землю ткнулся, что в земле найдешь?
В мои глаза взгляни-ка, милый фетиш,
Что ж губ не слить, уж раз в глазах так светишь?
Стесняешься? Зажмурься, дорогой,
И я зажмурюсь. Хочешь в ночь сыграть?
Друг, в теле жить нельзя душе одной,
Побалуйся, никто не будет знать,
Фиалки не расскажут лепестками,
Что нашими раздавлены боками!
Пусть нет усов покуда над губой,
Один апрель! А все же, дай на пробу,
Давай их пустим в ход, и Зевс с тобой,
Сидеть в себе, как жить под крышкой гроба,
Когда цветка волшебного не снять
Скорей с куста, он может ведь увять!
Будь в чирьях я, или кругом в морщинах,
Горбатой, дряхлой, лысой и больной,
Корявой и фригидной дурачиной,
Визжала б вся в соплях, так фиг со мной!
Сказал бы ты: "Мне эта дрянь не пара!"
Но выгляжу я ладно и не старо!
Что ж дуться? Лоб покуда без морщин,
Сер яркий глаз и весело стреляет,
И возраст бесконечных именин,
Мне сносу нет, плоть с каждым днем свежает,
Возьми хоть руку, и в твоей, влажна,
Утопнет и расплавится она!
Вели, я слух твой пеньем очарую.
Иль быстры ножки в воздух оторву,
И в злате влас, не всколыхнув траву,
Промчусь, следа в песках не прорисую!
Любовь есть дух, из пламени отлитый,
Следов не оставляют афродиты!
В шиповником заросший склон речной
Вдруг прыгну и на лепестках прилягу,
Два вяхиря возносят образ мой —
Так легко то, что на тебя, беднягу,
Так давит; пляска игр моих быстра,
Как миг границы ночи и утра!
Что ж любишь ты? Не самое себя ли?
Что ж, друг, любите самого себя.
Всю жизнь десницу шуйцей теребя!
В безумии, свободе и печали.
Знай, к отраженью губы все тянул "
Нарцисс, да чмокнул пруд, и потонул…
Наденься, бриллиант, сверкай, свеча,
Лекарство — пейся! И ласкай, краса!
И дух в ноздрю, и шубу на плеча,
А сам с усам быть вещь в себе нельзя!
Краса родит красу, трава — траву,
Рожденный должен мне! И я зову!
Не можешь ты, земных вкушая благ,
Не дать себя другим на вкус и цвет,
Пришел нагим, и мир покинешь наг!
Прикройся, и оставь живым свой след!
И несмотря на смерть, ты длишься в тех,
Кого оставил жить твой легкий грех!"
С отвергнутой богини льется пот…
Лесная тень на солнце растворилась,
Титан в полдневный жар, устав, как черт,
Гладь вниз, и в зраке похоть воцарилась:
"Вот бы вернуть Адонису свободу,
Да подменить красавца мне, уроду!"
Адонис, с заторможенной душою
Валяется. Неприязнь тяжела,
Глаз зло, звенящих под бровей дугою,
Как (свет) небес вдруг туча пресекла:
"Пошли, — кричит, — тьфу! О любви хорош!
Я щеки сжег на солнце! Стоп, не трожь!"
"Так юн, а уж настолько хамоват! —
Ответом было. — Нет тебе пощады!
Сейчас вздохну, так свежий аромат
Рта охладит тебе ланиты, чадо,
Примолкни в золотых кудрей тени.
Как вспыхнут кудри, слез поток — сверкни.
Сияют, но не жгутся небеса,
Глянь, я теперь меж солнцем и тобой,
Меж двух огней, но солнце — лишь оса,
Огнем змеиным зрак сочится твой,
Ох, кабы я бессмертной не была,
Меж жарких твердей вспыхнуть — и дотла!
Ты, парень, что? Кремень иль железняк?
Не камень ты, ведь капля камень точит.
Вообще, сын женщины ты, или как?
Как? Женский сын — и женщины не хочет!
А если ты похож на мать твою,
Кому с ней удалось создать семью?!
Да за кого же ты меня считаешь,
Что весь дрожишь, как под ножом баран?
Несчастный поцелуишко скрываешь
В губенках! Ну, хоть слово! Цыц, пацан!
Молчи и дай, а я верну обратно,
Чмок мне и два тебе, и нам приятно!
Тьфу, кукла пучеглазая, утес!
Дурацкий идол, черствый истукан!
Булыжник, поцелованный взасос,
Мужик, какой ты матерью был сран?!
Нет, не мужик, от мужика ты фантик!
Мужик целует сам; ты, мальчик — сбоку бантик!"
И вдруг ее язык молчанием окован,
И пауза гудящая в губах.
Ей душно, дурно, страстный жар в ней, словом,
Себя не чует, сок горит в грудях,
И слезы горькие у ней безмолвны
Льют, как ручей. В мозгу же — звуки домбры.
Тряхнет кудрями, схватит мальцу руку,
То в землю вперится, то в милое лицо,
Обнимет и прильнет, или даст волю другу,
Чтоб приласкал. То борется с юнцом,
Когда он рвется, рык издав дурной,
Персты замком слагает за его спиной.
И говорит: "Раз я тебя поймала,
В свой розовый, в свой бледный плен грудной,
Войди в мой сад олешком годовалым,
Пей с губ, пасись в кудрях, лижи, родной,
Соленые холмы грудей сухие,
А то спускайся в дол, где гейзеры златые!
Я — сад земной, во мне всего найдешь:
Мошок зеленый, хрусткий белый ягель,
Холмов и чащ моих прекрасна дрожь!
Олень, твой след здесь не сыскать собаке,
Войди в мой бурелом, как в родный дом,
И даже майской бури смолкнет гром!"
Презрительно Адонис осклаблялся,
Венере ямочки на щечках показал.
Ах, что за ямочек владельцем он являлся,
Сама любовь их провертела, егоза!
Отлично зная, хоть умри хозяин,
А жить вовек любви воспоминаньям!
Ах ямочки, ах раковины зла!
Душа богини рухнула в их гробы,
Что зло любви, когда уж любишь ты козла?
Сведет с ума, но ты уже с ума сошла…
Что ямочки? Вся грудь полна сердечной злобы.
Своим оружием Венера сражена,
Свихнула, в ямочки попав, мозги она.
Что скажешь на холодную ухмылку?
Нет слов, рыданья сотрясают бюст,
Дал деру он. Вслед быстрому затылку
Она кричит о состоянье чувств:
"Побудь, не уходи, лобзай меня!.."
Но видит он лишь своего коня…
Но вдруг кобыла, из соседственных кустов
Выскакивая, крутит гордым крупом
И нежно ржет. И все. И конь готов.
Валежник разметав в усердье глупом,
Он рвется с привязи, и сук хрустит.
Звук лопнувшей узды и стук копыт.
О корни древ, о мшистые каменья
Подковы бьют; храп, звон, подпруги треск;
Терзает землю гвоздь без сожаленья;
И почва стонет, оглушая лес;
Мундштук железный хрустнул на зубах —
Кто был рабом, вдруг скачет, как монарх!
Ушами прядая, он мечет огнь
Златистой гривы на спину крутую,
И пышут двое замшевых берлог,
Как мехи, на поверхность огневую.
Взор жарок, как клинок на наковальне,
И молот сердца бьется в такт желанья.
Он конь-танцор, он что, учен балету?
Как мягко величав, как гордо скромен,
Копытом бьет копыто, хвост, как лента,
Вот-вот и скажет: "Правда, сильный номер?
Он предназначен маленькой кобылке,
Я к ней имею чувств букетик пылкий".
И что коню хозяйские приказы:
"Эй, ты, назад, кому я говорю!",
Что шпор удар, что плетка за проказы?..
Злата попона, гроздья янтарю
На чепраке — конь слеп от обожанья.
Вкруг образа любви слепое век дрожанье,
А сам хорош; смотри-ка, живописец
Надумал в холст природу заключить
И дать ей красоту, пропорций видимость,
Но гладко мертвое, а жизнь (ах-ах) торчить!
И только конь, хоть жив, но соразмерен:
Стать, форма, штрих и цвет, и абрис верен.
Круглокопытый, бабки — точно бабочки,
В груди широк, глазаст, с ноздрей дыхучею,
Не вислозад, короткоух, все как по справочке,
И с иноходью мягкой и могучею.
Такая лошадь гожа для того,
Чтобы носить героя моего.
Увы и ах… Вдруг конь, бывало, прянет,
Услыша звук крутящегося пуха
И прядает на легкий ветер ухо
И вдруг, как будто взмахом крыльев канет
Летуч как воздух, гриву, хвост пуша,
Как будто скачет с крыльями душа.
К зазнобушке соседясь, смотрит жарко.
Умильно ждет ответа ухажер,
Ей виден он насквозь. Как страстно ржет его товарка,
Все девки любят вздохи на позор.
Пусть сердце жеребячье ей открыто,
Лягает, как каблук, так вот копыто.
И конь меланхоличным чудаком,
Хвостом мотая кисло, как плюмажем,
Свой плавящийся круп спасает ветерком,
В тень отступив, и липких мух давя же.
Узрев сие, становится кокетка
Приветливей. И что ж? Растаял, детка..
Хозяин строгий хочет влезть в седло.
Ну ты смотри, мерзавка угадала,
От ревности как дернет прочь (назло) —
И вновь седло от конника сбежало.
Как психи, мчатся по лесу стремглав,
Ворон орущих крепко напугав.
Адонис опустился на песок.
И жеребца ругает на чем свет.
И вновь горит надежды уголек
В груди Венеры, почему бы нет.
Влюбленный верит, что болтливый рот
Грудь от разрыва сердца упасет.
Когда закрыта печь, когда запружен ток,
То яростней вода и жарче пыл огня.
Так и напор страстей, груб да жесток,
Развеять помогает болтовня.
Язык — хороший сердцу адвокат,
А кто молчал — у всех стал виноват.
Венеру видя, он рассвирепел,
Как будто на угли она подула,
Надвинув глубже шляпу, засопел.
И смотрит в землю, черную, как дуло,
Рецептов вовсе там не находя.
Следя за ней и душу бередя.
Занятен вид богини молодой,
Ползущей по-пластунски к сорванцу.
Занятен лиц румянец наливной,
Вид краски, прыгающей по лицу.
Белый налив ланит, и вдруг — не тронь! —
Бьет молнией антоновский огонь.
Ну вот. Подкралась исподволь к пеньку,
Волшебною змеею у колен,
И поправляет шляпу пареньку.
Другой рукой коснувшись шейных вен,
И выше, где пощечина (Бог мой),
Алело прошлое, как след в снегу зимой.
И сшиблись взоры их, как два клинка:
Ее — молящие, его — гнетущие
Глаза, и разминулись два лица.
Ах, к пущей жалобе презренье пущее!
Так выглядел спектакль, и в пантомиме
Порхали слезы птицами седыми.
Руки не отнимает он у ней,
Как лилия торчит (тире) средь снега.
Кисть мрамора ты в алебастр вклей,
Враждебен белый белизне набега,
Война красот, насилия клубок,
И горлинку клюющий голубок.
Души почтовый голубь — дамский язычок —
Проворковал: "Кумир мой в смертном мире,
Будь ты девица, будь я мужичок,
Тобой спроста поранен, будь я в тире
Любовном — то уж я б нашел бальзам,
Хотя бы заплатил собою сам".
"Отдай мне, дура, руку, что пристала?"
"Нет, — говорит, — сначала дай мне руку
И сердце, чтоб чугунным не казалось,
Слепое скучно не брело по кругу,
Не то и я сама очугунею,
Наполнившись чугунией твоею".
"Позорница! — орет он. — Убирайся!
Весь день коню под хвост, что в лес удрал,
Все — фокусы твои! Сжег щеки, красный,
Без лошади! Нет, мать, тебе пора!
Не до тебя мне, если хочешь знать.
Коняку б от кобылы оторвать".
На что она: "Ах, значит, жеребца!
И между тем, влюбленного душевно,
А трудно, даже если ты в сердцах,
Холодным сделать пламя страсти гневно,
Безбрежней моря жар сердец-углей,
Так без толку — орать на лошадей.
Покорственный смотрелся конь на "ять",
Его держала легкая узда,
Но стоило кобылу увидать,
Все лопнуло, теперь одна звезда.
Подпруги разлетелись, и мундштук,
Зубами сломанный, издал печальный звук.
А кто бы, видя голую подружку
На белозимнеснежной простыне,
Изящно капнувшую слюнкой на подушку,
Хоть после ужина, не вспыхнет, весь в огне.
Когда мороз хоть зубьями стучи,
Кто ленится разжечь огонь в печи?
Дружочек, извиним-ка мы с тобой
Коня. Тебе бы след с них брать пример,
Раз мне не удалось привить тебе любовь,
Тебя обучит ржущий кавалер.
Смотри, урок любви, ее наука —
Простая и приятственная штука".
"Знать не хочу отнюдь всю эту дрянь,
Куда скакать, ведь девка не кабанчик,
Скучища это все, и ты — отстань.
Любовь, любовью, люб, люби, о мальчик,
Жизнь после смерти в детях, слезы, смех…
Да лучше в гроб, чем сей воздушный грех!
Кто ходит в брюках, где мотня не вшита?
Кто ломит ветку вербы до весны?
Кто топчет чуть проклюнувшее жито —
Тому не светят хлебушки вкусны!
Впряги-ка в плуг малого жеребенка,
И вырастет не лошадь, а клячонка!
Хорош крутить мне пальцы, изломаешь,
Прости, прощай, пустая болтовня.
Напрасно мой корабль ты абордажишь.
Что греческого пламя мне огня?
Утри же сопли, вопли, лесть и враки.
Орех не по зубам твоей атаке!"
"Что слышу я? Немой заговорил!
Но лучше бы ты, милый мой, молчал!
Мальчишка, что в душе ты натворил,
Твой сладкий голос дегтем в сердце стал,
Где мало сладкого и так-то было!
Мой слух твоя кантата отравила!
Знай — и ослепши, полюблю на слух
Движений скрипку, флейту нежных вздохов,
Оглохну я — вся плоть, как чуткий дух,
Восчувствует касанье сладких токов!
И что мне в том, что глаз, ушей лишусь?
Я лишь касаньем в жизни удержусь!
А если чувства все меня покинут
И не смогу я кожу осязать,
Что в том?! Покуда ноздри не остынут,
Страсть не уступит смерти ни на пядь!
Уловят ноздри щек благоуханье,
И напитает страсть твое дыханье!
И вкус! Ты б только знал, какой ты пир!
На что четыре чувства остальные?
Вкус небывалый, как фруктовый жир,
Любовь имеет. Двери на замок входные,
Прочь ревность, желчь — пронырливых гостей,
Вовеки полон будь, о стол страстей!"
Открыл рот отрок — рот алей рубина,
Дабы из уст реке медовой течь,
Реке из пчел кусачих, пилигриму
Рот красный Эос предвещает смерть.
Заря такая топит шхуны, бриги,
Лес валит на овец, рвет счастье птиц, как варвар —
листья книги.
И в рот ему смотря, она трепещет,
Ей пауза душна перед грозой,
Волк в феврале так скалит пасть зловеще
На жертву. Как под поднятой ногой
Черничина, как грудь за шаг до пули,
Она мертва — лишь зубы проблеснули.
И ахнула, и завалилась в дрок.
Под взглядом — блещущим любвеубийцей,
Ударившим из-под бровей ядром,
В грудь. "Ах!" (Но чтоб поближе так свалиться,
Уметила.) Он верит, дурачок.
Ей щеки трет, и где та бледность щек?
Дурак забыл все верные слова,
Которыми хотел отбросить приставалу.
Лисица чертова, ну ты и голова!
Хоть смерть изобразишь, чтоб только не попало.
В траве застывши, как паралитичка,
Ждет запаха из милых губ лисичка.
Он нос ей трет, он лупит по щекам,
И, пальцы выкрутив, считает пульс запястья,
Он дует в губы ей. "Какой я хам, —
Он думает, — угробил, вот несчастье!"
Раскаявшись, балбес ее целует.
(Конечно же, она мертва и не кайфует.)
И вот — о, счастье! — туча пронеслась!
Две форточки очей проветривают душу,
Он, словно солнце, налил светом грязь,
Влив жизнь, как океан, в бесформенную лужу.
В ночную серость — океан небес.
Отверзлась твердь очес в сапфирах сладких слез.
Зрачки сквозь слезы взгляд его нашли,
Как будто пили из него свое сиянье,
С луною солнце вместе ввысь взошли,
И вот уж взор его укрыт за облаками,
Ее же взгляд в пруду слез, днем нагретом.
Горит, как месяц, отраженным Светом.
"Ой, гдей-то я? — богиня вопрошала, —
Вокруг Олимп, земля, волна или огонь?
Который час? Конец или начало?
Я умерла иль родилась? И где твой конь?
О, помню вкус смертельный жизни жуткой,
И смерть казалась мне живейшей шуткой.
И ты убил меня! Убил! Убил!
Убей же вновь, о, изверг бессердечный!
Глаза сочиться ядом научил
И отравлять мне жизнь, твой нрав нечеловечный.
Когда бы губ ты не облобызал,
Увидели бы смерть пажи мои — глаза.
Целуй же во спасенье оба ока,
Чтоб синим их не выцвесть, как плащам,
Зрачкам, пока горят они глубоко,
Земную плоть не жрать чумным годам.
Астролог, что творит мирописанье,
Речет, что мир живит твое дыханье
Сургуч слюны печатью губ накрой,
О, сколько заплачу я за посланье!
Я заплачу, пожалуйста, душой,
Купи ее, она — очарованье;
За весточку готова я отдать
Себя. Вот уст сургуч, вдави печать!
Ценю я сердце в тыщу целовней,
Слабо по одному их отсчитать?
Сто раз про десять, не найдешь смешней
Цены. Смешные деньги грех не дать,
А то на счетчик попадешь, просрочив,
Но что две тыщи, так, промежду прочим?"
"Послушай, фея, если вправду любишь,
Спиши на возраст все мои финты,
Себя не знающего пригубив — загубишь,
Дай стать щуренку щукой, слышишь, ты?
Ты ж сливу ешь-то зрелую, как мед,
А не зеленую, чтоб заболел живот?
Смотри, закрыло солнышко калитку
На западе, трудом утомлено.
Заухала сова, читая тьмы открытку,
Стада в хлевах, и птицы в гнездах спят давно.
И угольные тучи неба свет
Застлали… Нам бы уж проститься след.
Давай друг другу скажем "Добру ночь",
И будет поцелуй тебе тогда".
"Да! Доброй ночи", — крикнула звезда
Венера. Только он ответить хочет,
Она вкруг шеи страстно обвилась,
И в губы приоткрытые впилась.
Теперь, покуда губ не отберет
Коралловых мой пленник от лобзанья,
Она слюны впивает сладкий мед,
И поцелуй нарушил расставанье.
Он задохнулся, фея жаждет ласк,
И, слившись, падают в десятый раз.
Так страсть впивает жадно жертвы дрожь,
Так рысь жрет зайку, попостясь неделю,
Рот — рэкетир, деньгу сосущий нож,
Раздел до нитки за плохое поведенье,
Как Игорь-князь так обложил древлян,
Так на иссохшем рту страсть-сокол кровью пьян.
Разбой в ней будит злое сладострастье,
И крутится в неистовстве она,
Дымясь лицом, в парах хмельного безобразья,
В бесчестном глуме допьяна пьяна,
Мозги кидая в пламенную тьму,
И стыд, и душу растеряв в дыму.
А он, раздавленный коварными тисками,
Как скворушка спроста ребячьими руками,
Иль загнанный олень пред песьим рыком,
Или дитя пред материнским ликом,
Он ей ни в чем уж больше не перечит,
Вот без преград она икру-то мечет.
Воск тверд. Но так мягчеет от нагрева,
Что тронешь — отпечаток налицо.
Надежду заменяет пыл душевный,
Не пахнущий ни мерой, ни концом,
Любовь отнюдь не родственница страха,
Прет на рожон, дурна, что росомаха.
Нахмурь он бровь, и выльется обратно
Нектар слюны из жадных женских уст,
Любая колкость гонит безвозвратно
Страсть, шип обороняет алый куст.
Но страсть и двадцать обойдет замков.
Рвя все цветы, всех избежав шипов.
Жаль, до утра не удержать болвана,
Что ноет, умоляя отпустить,
И ей приходится рот оторвать от крана,
Сказав: "Прощай же, да не смей забыть!
Как гадко унести во рту с собою
Чужое сердце с воткнутой стрелою!
Ах, сладенький, я до утра проплачу!
Тебя глаза больному сердцу не покажут,
Как насчет завтра смотришь? А? А, зайчик?
А, как ты завтра? Что, мой бог, ведь да же?"
"Нет, извини, — ответила стена, —
Собрался кое с кем на кабана".
"На кабана?" Вот тут она бледнеет.
Как полотно над толькочтошной розой,
От слова "вепрь" в лицо ей стужа веет.
На шее виснет, перепугана угрозой.
И, вроде ненарочно, вниз влечет.
И — на спину под ним, ловка, как черт!
Неужто дождалась? Уж он на ней!
Верхом соколик жаркий, все готово!
О, сок мечты — обильней всех слюней!
Прижмурилась… Ан нет толчка живого…
И сух возле воды Тантала рот,
Зашла, вишь, баба в рай, да сразу ж от ворот…
Как бедные обманутые птички
Рисованные ягоды клюют,
Так машут ее ноги по привычке,
А ягод нет в желудках птиц, и тут…
Жар наверстать, упущенный под животом,
Старается целующимся ртом.
Все без толку, царица, зря махала,
Все средства хороши, да толку в них…
Ты, расстаравшись, здорово попала,
Любовь ты. Ты влюбилась. Извини…
"Тьфу на тебя, — орет, — пусти, достала!
С чего б опять ты так меня захомутала?"
"О, ты б ушел, мой сладкий, уходя,
Но страшен мне рассказ твой об охоте,
Предупреждаю я тебя, дитя,
Вам кабана не взять за здорово живете,
И как мясник скотинушке — штыком,
Ужасен недобитый вепрь клыком!
Щетинистая морда кабана,
Вся в пене, угрожающе-ужасна,
И над глазами алыми спина
Горбата, почву жрет он ежечасно,
Могилы роя всем, кто попадет
На клык его. Он хрюкает, ревет.
Его бока щетинисто черствы,
Поди-ка проколи их, мальчик, пикой,
До толстой шеи не достать, увы!
Во гневе бьется он со львом-владыкой,
Колючие кусты — и те, пасуя,
Когда он прет, сигают врассыпную.
Он не увидит красоты твоей
И не замрет от блеска сих очей,
Прекрасных рук, губ нежных не оценит,
Как мир весь оценил, а только морду вспенит.
И если доберется, чур! чур! Ах!
Изроет грудь, как роется в корнях.
Не тронь ты лежбища его свиного,
Красавцу ни к чему опасный монстр.
Риск добровольный пуст, малыш, верь слову,
Удачлив тот, чей слух к совету друга остр.
Мои коленки стукнулись, как камни
Судьбы, едва назвал ты кабана мне.
Заметил ты, как стала я бледна?
А ужаса во взгляде не увидел?
Кольцом рук, ног своих от кабана
Влеку тебя к груди. О, вниди, вниди!
Грудь взволновалась, сплошь сердцебиенье,
Тебя качнувши, как землетрясенье.
Ведь я ревную, так всегда в любви
Есть ревность — ложный сторож наслажденья,
"Враг, враг! — кричит. — Вор, вор, лови, дави!
Бей насмерть!" А вокруг — ни дуновенья.
Так сердцу недалеко до беды,
Как факелу от ветра да воды.
Наушник лжив. Лжив пакостный шпион!
Червь, пожирающий весну любовную,
Лжет языком правдивой сказки он,
И вдруг соврет вею правду безусловную.
Мне голос был, вещует сердце мне,
Кошмар, закат твоих мне видеть дней,
Мне больно, мне представилось сейчас,
Как будто здесь взбешенный был кабан,
На чьих спинных шипах лежал как раз
Тебе подобный некто, в дырах ран,
С болтающейся мертвой головой,
И кровь текла в цветочек голубой.
Что делать мне с видением больным?
Оно привиделось и скрылось,
Но мысль о нем не скрылась с ним,
Молю, прошу, ну сделай милость,
Тебе — смерть, горе мне! — Я чую в токах ветра,
Когда назавтра ты догонишь вепря.
Тебе подай охоту? Что ж, изволь,
Гоняй себе по рощицам зайчишку,
Лису удрать из норки приневоль,
Оленя, длиннорогого не слишком,
Гоняйся за трусливыми зверями,
Скачи, трави их злыми кобелями!
Поднимут псы в кустах косого труса,
А он — петлять, хитрить, судьбы спасаться,
За ним, за ветром вскачь, — как хочешь, дело вкуса, —
Туда, сюда, он не начнет кусаться,
Он из ложбинки в норку да в ложбинку,
Задаст задачку, умотает псинку.
Проскачет меж овец густой отары,
Запахнет жирным запахом овцы,
Заскочит в гости к кролику на шару —
И вдруг замолкнут, потерявшись, псы.
А то в оленьих катышках потрется…
У трусов — ну откуда что берется?
Смешает запахи, поди его унюхай,
Надует ополчившуюся свору,
Лай смолкнет, зазвенит комарик в ухо,
Но снова жарким гончим запах впору,
И с облаков раздастся эха звон,
Как будто на небе такой же гон.
А заяц издалека, на холме
На лапы задние приподнимаясь.
Ушами лай ловя, окаменел.
И скачет сердце в нем, не унимаясь,
В томленье смертном слыша, как сквозь сон,
Лай, как болящий похоронный звон.
Узришь его дорожки ты в росе,
Петляющий его увидишь путь,
Как лапки обегали камни все,
Все тени, все. Все наводило жуть.
Все, вся, опасно было отовсюду.
Ни дружбе не случиться с ним, ни чуду.
Лежи, лежи, не прыгай, мальчик мой,
Меня послушай, никуда не рвись,
И дурь кабанью от себя долой,
Хоть не люби меня, да подчинись,
Будь я хоть кто, а дело говорю.
Любовь все знает! Верь, я в корень зрю!
Так что я говорила?" — "Наплевать!
Пусти, пойду, и сказочке конец,
Ночь на дворе!" — "Ну, ночь." — "Я ж так проспать
Рискую встречу! — заорал юнец. —
А счас пойду да шлепнусь в темноте!"
Она в ответ: "Тьма — светоч красоте.
И упадешь — знать, за ноги земля
Тебя схватила, чтоб тобой владеть,
Чтобы насильно целовать тебя,
Стать вдруг воровкой: как от денег, обалдеть
От губ! Диана прячется сама
Средь туч, боясь сойти с тобой с ума!
Я, кстати, понимаю, что за мрак —
Богиня взгляд серебряный отводит,
Вот до чего прекрасен ты, дурак,
Что небо от сравнения уходит!
Боясь, что блеском солнце ты затмишь,
А месяц станет сереньким, как мышь!"
Взывает к року бледная богиня,
Чтоб с нею не могла земля равняться:
"Рок, изуродуй красоты святыни,
Суди ее чертам в тенях теряться,
Предметом сделав злобных тираний
И низостей, да и вообще, убий!"
И рок наслал, послушав, бледный жар.
Яд в кровь проник — чумою кровь согрелась,
Гниющих нервов одеревенелость…
"Впитали кости плавящий пожар,
За блеск твой мстит безумием уныний
Свод горний черный, свод горний синий!
И нет границы прокаженных дней,
Чей миг с лихвою приведет к победе,
Над зыбкой красотой высоких чувств, страстей,
И ты последний видел их на свете.
Высокий хлад их, снег гранитных гор,
Кипит, растоплен солнцем, крутит сор!
Так что ж невинность без толку хранишь?
Ты что, весталка? — чист, как три монашки?!
С них брать пример — так ни один малыш
Не проорет, что он рожден в рубашке!
Будь проще, траться, в лампу масло лей!
Чтоб не стемнела прелесть наших дней!
Что плоть твоя такое, как не гроб?
Детей под крышкой душащий твоих,
Которых не родил ты — жмот ты, жлоб!
В сокрытой темноте ты душишь их,
И что ж, что ты умен да не распутник?
Когда всем видно, кто ты есть — преступник!
В тебе война. Гражданская война!
Война с тобою будущих детей,
Самоубийца, ты хоть покрасней!
Детоубийце совесть не страшна!
Глуп в землю зарывающий талант.
Трать деньги, иль ты жизни дилетант!"
"Опять ты начала свою волынку?
Да я ее уж слушать не могу,
Зачем я в губы целовал кретинку,
Что в лоб, что по лбу! Дитятко, "агу" —
Ночные похотливые потуги,
Мне что-то мерзко от такой подруги.
Имей ты двадцать тысяч языков,
Чушь мелющих сердечно, как листочки,
Звучащих, как сирен запретный зов, —
Врешь! уши воском залиты, как бочки.
Привязан к мачте крепкою струной,
Я равнодушен к пагубе морской!
От уха прочь, вокальное искусство!
С моим дыханьем песня эта не слилась.
Бей, сердце, не узнавшее ни чувства,
Бей ровно, никуда не торопясь!
Нет, фея, нет, не рань его жестоко,
Пусть дышит грудь легко и одиноко!
Бесспорных слов на свете нет, лиса,
Путь неуклонный до беды доводит!
Любовь чиста — но если не грязна
И жрет не все, что по пути находит
А жрет — так словно опухоль растет,
Все врет, все извиняет тем, что жрет!
Так не зови любовью аппетит!
Хоть заменил собой он горний хлад страстей,
Любви, под маской, жадный рот смердит,
Спалил цветы зловонный суховей,
Всей нежностью природы завладев,
Бор ж