1945 г.
Торжественный финал похода,
отбой бессонниц и дорог.
У каждого —
четыре года
недосыпаний и тревог.
В своих глазах
в края чужие
несли, как отраженье, мы
огонь сожженных сел России,
пожаров красные дымы.
Полки бессонниц вместе с нами
вошли в Берлин
сквозь Сталинград.
Волжане с красными глазами
под Красным знаменем стоят.
День Победы, 1945 г.
У немецких плененных орудий
костромич с рябоватым лицом
новичку похвалялся,
что в Буде
он сидел на смарагдовом чуде
и шагал королевским дворцом.
И, намек
за упрек принимая,
«опоздавший»
вздохнул тяжело:
— Жаль, что ноне девятое мая,
а не, скажем, второе число…
Вена, май 1945 г.
В гостинице на Шенбруннштрассе
портье мне номер отвела.
Она, как интендант в запасе,
нерасточительна была.
Сказала по-немецки слово,
приподняла по-венски бровь,
вручила медь ключа дверного,
и — будь здоров, Иван Петров.
По коридору, словно по миру,
блуждал я. В крайность изнемог.
Но к причитавшемуся номеру
причалить все-таки не мог.
Одиннадцать, потом двенадцать,
потом четырнадцать идет,
но вот злосчастную «тринадцать»
сам черт с биноклем не найдет.
Я, прошагавший четверть века,
почуял, так сказать, нутром,
что и у венцев цифра эта
не гармонирует с добром.
Шут с ним, с несчастьем цифры этой!
Коль счастлив мой победный путь,
то с этой дьявольской приметой
я потягаюсь как-нибудь.
…Проснулся утром — все в порядке.
Навел по-русски туалет,
проделал комплекс физзарядки —
и сердце в клетке, а не в пятке,
и никаких несчастий нет.
И ничего дурного в Вене
со мною не произошло…
И я, считая вниз ступени,
оставил венской Мельпомене
разоблаченное число.
1945 г.
Открыта дорога степная,
к Дунаю подходят полки,
и слышно —
гремит корпусная,
и слышно —
гремят башмаки.
Солдат Украинского фронта
до нервов подошвы протер —
в походе ему
для ремонта
минуту отводит каптер.
И дальше:
Добруджа лесная,
идет в наступленье солдат,
гремит по лесам корпусная,
ботинки о камни гремят.
И входят они во вторую
державу —
вон Шипка видна!
За ними вослед мастерскую
несет в вещмешке старшина.
— Обужа ведь, братец, твоя-то
избилась.
Смени, старина…
— Не буду, солдаты-ребята:
в России ковалась она…
И только в Белграде ботинки
снимает пехоты ходок:
короткое время починки —
по клену стучит молоток.
(Кленовые гвозди полезней —
испытаны морем дождей;
кленовые гвозди железней
граненых германских гвоздей!)
Вновь ладит ефрейтор обмотки,
трофейную «козью» сосет,
читает московские сводки
и — вдоль Балатона —
вперед.
На Вену пути пробивая,
по Марсу проходят стрелки:
идет
на таран
полковая,
мелькают
в траве
башмаки!
…С распахнутым воротом —
жарко! —
пыльца в седине на висках —
аллеей Шенбруннского парка
ефрейтор идет в башмаках.
Встает изваянием Штраус —
волшебные звуки летят,
железное мужество пауз:
пилотку снимает солдат.
Ах, звуки!
Ни тени,
ни веса!
Он бредит в лучах голосов
и «Сказкою Венского леса»,
и ласкою Брянских лесов,
и чем-то таким васильковым,
которому —
тысячи лет,
которому в веке суровом
ни смерти,
ни имени нет,
в котором стоят
как живые
свидетели наших веков,
полотна военной России
и пара его башмаков!
1945 г.
«Когда ученик в „мессершмитте“…»
Когда ученик в «мессершмитте»
впервые взлетал в высоту —
веснушчатый Саша Матросов
играл беззаботно в лапту.
Когда от ефрейтора писем
из Ливии фрау ждала —
московская девочка Зоя
совсем незаметной была.
Когда молодые пруссáки —
чеканили шаг строевой —
над формулой сопротивленья
склонялся Олег Кошевой.
Когда мы лозой придорожной
с рюкзаков сбивали пыльцу —
ландскнехты двадцатого века
гремели ружьем на плацу.
Когда у восточной ландкарты
юнгштурмовец бредил войной —
мы песней венчали мальчишник
на весях России родной.
Мы книги читали о счастье —
они их сжигали в огне;
мы ставили звезды на елке —
они на еврейской спине.
Мы ландыши рвали руками —
они их срезали ножом;
стрижей мы ловили силками —
они их сбивали ружьем.
Мы землю водой орошали —
они ее брали в штыки;
мы бронзой дворцы украшали —
они из нее воскрешали
для страшных орудий замки.
Но в праведный час испытаний
мы стали с оружием в строй;
мы девушку Зою назвали
своею народной сестрой.
Мы клятвою благословили
Матросова в правом бою,
мы дали Олегу упорство
и сильную дружбу свою.
И как бы нам ни было туго,
мы верили в дружбы накал:
никто из друзей в эти годы
ни пулей, ни сердцем не лгал.
Мы силу сломили такую,
что вправе гордиться собой:
и юностью нашей железной,
и нашей бессмертной судьбой,
и тем, что девятого мая
в Шенбрунне — в четыре руки —
баварец с лицом пивовара
надраивал нам башмаки.
1945 г.
Я, гвардии сержант Петров…
Скажи-ка, дядя, ведь недаром…
Лермонтов
Я, гвардии сержант Петров,
сын собственных родителей,
из пятой роты мастеров —
из роты победителей.
Я три войны исколесил,
прошел почти планету,
пять лет и зим в штыки ходил
и видел —
смерти нету.
Да, хлопцы, смерти в мире нет,
есть только бомбы,
свист ракет,
есть только танковый таран,
есть пули в горло,
кровь из ран,
санбаты,
дратвой шитый нерв,
есть старшина со списками,
есть каптенармус,
есть резерв,
есть автоматы с дисками,
есть направленье снова в полк,
в родную роту пятую,
есть, наконец, бессмертный долг —
убить страну проклятую,
и есть, огласке вопреки,
у маршала за камбузом —
головорезы-штрафники,
что локоть в локоть
прут в штыки
и молча гибнут гамузом.
Друзья мои,
поверьте мне:
в сколь труб тревога б нé била,
я шкурой понял:
на войне,
ей-богу, смерти не было!..
Я, гвардии сержант Петров,
повоевал на славу:
за пять немыслимых годов
прошел мильоны городов
и защитил Державу.
Меня не привлекало дно
шипучего бокала,
но в знак Победы мне оно
хмелинку отыскало.
И я под флагом старшины
в чужой стране, не скрою,
в день окончания войны
устроил пир горою.
Вот это был, ребята, пир —
на шар земной, на целый мир!
В тот день — у счастья на краю —
на винном подогреве
бывал я кумом королю
и зятем королеве.
И уж какой тут, к черту, грех,
коль мы в частушках пира
разделывали под орех
и зло и кривду мира.
Пущай парфянское стекло,
пущай шелка Стамбула!
А в Тулу все-таки влекло,
а к Аннушке тянуло.
Тянуло накрепко обнять
свою златую женку,
тянуло щедро запахать
колхозную сторонку…
Тянуло в ширь родных степей,
которые отныне
бессмертней солнца
и святей
любой святой святыни.
Друзья мои!
Поверьте мне,
мне, искрестившему в войне
гремучую планету:
на свете смерти нету!
1945 г.