Полдень
Я сама себе кажусь девчонкой,
ни о чем не думая, живу.
Хлеб макаю
в банку со сгущенкой,
воду пью – и навзничь, на траву.
И лежу.
И отплываю в небо.
В небе тучек перистых косяк.
Их березы ловят, ловят в невод,
а они не ловятся никак.
Ускользают, уплывают тучки.
Пахнет сеном.
Около виска
серебрится пряжею паучьей
два колючих, сизых колоска.
Иногда уже привычный рокот,
грохот, рев на части воздух рвет.
Колесницею Ильи-пророка
небо прорезает самолет.
Косокрылый ТУ летит к столице.
Встряхнута земля, оглушена.
Но минута-две – и устоится
взбаламученная тишина.
Только слаще станет и бездонней,
только синь синей над головой…
И опять, опять твои ладони,
сны, заполоненные тобой.
«Над скалистой серой кручей…»
Над скалистой серой кручей
плавал сокол величаво,
в чаще ржавой и колючей
что-то сонно верещало.
Под румяною рябиной
ты не звал меня любимой,
целовал, в глаза не глядя,
прядей спутанных не гладя.
Но сказать тебе по чести,
я ничуть не огорчалась, —
так легко нам было вместе,
так волшебно тень качалась,
так светло скользили блики,
так вода в камнях сверкала…
Уж такой ли грех великий,
чтобы нам такая кара?
День беспечный, быстротечный…
Так ли мы виновны были,
чтоб друг к другу нас навечно
за него приговорили?
В Таллине.
«Просторный лес листвой перемело…»
Просторный лес листвой перемело,
на наших лицах – отсвет бледной бронзы.
Струит костер стеклянное тепло,
раскачивает голые березы.
Ни зяблика, ни славки, ни грача,
беззвучен лес, метелям обреченный.
Лесной костер грызет сушняк, урча,
и ластится, как хищник прирученный.
Припал к земле, к траве сухой прилег,
ползет, хитрит… лизнуть нам руки тщится…
Еще одно мгновенье – и прыжок!
И вырвется на волю, и помчится…
Украдено от вечного огня,
ликует пламя, жарко и багрово…
Невесело ты смотришь на меня,
и я не говорю тебе ни слова.
Как много раз ты от меня бежал.
Как много раз я от тебя бежала.
…На сотни верст гудит лесной пожар.
Не поздно ли спасаться от пожара?
«Ты ножик вынул не спеша…»
Ты ножик вынул не спеша,
гордясь своим искусством,
и с маху сталь в кору вошла
с тугим и сочным хрустом.
Береза белая была,
как тоненькое пламя.
Я сок березовый пила,
к стволу припав губами.
Еще несладкий ранний сок
из треугольной раны тек
капельками светлыми,
частыми, несметными…
По каплям жизнь ее текла,
лесная кровь сочилась…
Но чем помочь я ей могла
в беде, что приключилась?
Лишь помня о судьбе своей,
своей полна печали,
я чувствовала вместе с ней
мертвящий холод стали.
«Все равно ведь, поздно или рано…»
Все равно ведь, поздно или рано, —
чем позднее, тем нужней вдвойне, —
ты отправишь мне радиограмму
на известной нам двоим волне.
Все равно ведь, поздно или рано,
времени не тратя на ответ,
в очередь к билетной кассе встану
и кассирша выдаст мне билет.
Все равно – на море или суше,
пусть еще не знаем – где, когда,
все равно – «спасите наши души!»
песни, самолеты, поезда!
Желто-тусклые фары,
рек невидимых гул,
в черной бездне —
янтарный,
словно соты,
аул…
В чьем-то доме ночевка,
тишина… темнота…
Монотонно, как пчелка,
песню тянет вода.
Ядра завязей плотных
холодны и тверды:
гордость сердца чьего-то,
чьей-то жизни труды…
Сонно листьями плещет
сад, незримый в тиши,
но не лечит, не лечит
горный ветер души,
только хуже тревожит,
память мне бередя…
Нет, не будет…
Не может
счастья быть без тебя.
Поздно, поздно,
ах, поздно!
Все равно не помочь.
Раскаленные звезды…
Дагестанская ночь.
«Пусть друзья простят меня за то, что…»
Пусть друзья простят меня за то, что
повидаться с ними не спешу.
Пусть друзья не попрекают почту —
это я им писем не пишу.
Пусть не сетуют, что рвутся нити, —
я их не по доброй воле рву.
Милые, хорошие, поймите:
я в другой галактике живу!
Спор был бесплодным,
безысходным…
Потом я вышла на крыльцо
умыть безмолвием холодным
разгоряченное лицо.
Глаза опухшие горели,
отяжелела голова,
и жгли мне сердце, а не грели
твои запретные слова.
Все было тихо и студено,
мерцала инея слюда,
на мир глядела удивленно
большая синяя звезда.
Березы стыли в свете млечном,
как дым клубясь над головой,
и на руке моей
колечко
светилось смутной синевой.
Ни шороха не раздавалось,
глухая тишь была в дому…
А я сквозь слезы улыбалась,
сама не зная почему.
Светало небо, голубело,
дышало, на землю сойдя…
А сердце плакало и пело…
И пело…
Бог ему судья!
«Бывало все: и счастье, и печали…»
Бывало все: и счастье, и печали,
и разговоры длинные вдвоем.
Но мы о самом главном промолчали,
а может, и не думали о нем.
Нас разделило смутных дней теченье —
сперва ручей, потом, глядишь, река…
Но долго оставалось ощущенье:
не навсегда, ненадолго, пока…
Давно исчез, уплыл далекий берег,
и нет тебя, и свет в душе погас,
и только я одна еще не верю,
что жизнь навечно разлучила нас.
Я поняла, —
ты не хотел мне зла,
ты даже был
предельно честен где-то,
ты просто оказался из числа
людей, не выходящих из бюджета.
Не обижайся,
я ведь не в укор,
ты и такой
мне бесконечно дорог.
Хорош ты, нет ли —
это сущий вздор.
Любить так уж любить —
без оговорок.
Я стала невеселая…
Прости!
Пускай тебя раскаянье не гложет.
Сама себя попробую спасти,
Никто другой
спасти меня не может.
Забудь меня.
Из памяти сотри.
Была – и нет, и крест поставь
на этом!
А раны заживают изнутри.
А я еще уеду к морю летом.
Я буду слушать, как идет волна,
как в грохот шум ее перерастает,
как, отступая, шелестит она,
как будто книгу вечности
листает.
Не помни лихом.
Не сочти виной,
что я когда-то в жизнь твою вторгалась,
и не печалься —
все мое – со мной.
И не сочувствуй —
я не торговалась!
В. М. Тушнова, С. С. Смирнов и А. Н. Максимова.
«Лес был темный, северный…»
Лес был темный, северный,
с вереском лиловым,
свет скользил рассеянный
по стволам еловым,
а в часы погожие
сквозь кусты мелькало
озеро, похожее
на синее лекало.
И в косынке беленькой,
в сарафане пестром,
шла к тебе я берегом,
по камушкам острым.
И с тобой сидела я
на стволе ольховом,
ночь дымилась белая
сумраком пуховым.
Сети я сушила
за избой на кольях,
картошку крошила
в чугун на угольях.
До восхода в сенцах
не спала, молчала,
слушала, как сердце
любимое стучало.
Там далёко,
за холмами синими,
за угрюмой северной рекой,
ты зачем зовешь меня по имени?
Ты откуда взялся?
Кто такой?
Голос твой блуждает темной чащей,
очень тихий,
слышный мне одной,
трогая покорностью щемящей,
ужасая близостью родной.
И душа,
как будто конь стреноженный,
замерла, споткнувшись на бегу,
вслушиваясь жадно и встревоженно
в тишину на дальнем берегу.
Письма я тебе писала
на березовой коре,
в реку быструю бросала
эти письма на заре.
Речка лесом колесила,
подмывала берега…
Как я реченьку просила,
чтобы письма берегла.
Я бросала, не считая,
в воду весточки свои,
чтобы звезды их читали,
чтобы рыбы их читали,
чтоб над ними причитали
сладким плачем
соловьи,
и слезами обливалась,
и росою умывалась,
и тропинкой подымалась
в тихий домик на горе.
– Где бродила-пропадала?
– На реке белье стирала.
– Принесла воды? Достала?
– Ну а как же – два ведра!
– Что печальна?
– Так, устала.
– Что бледна?
– Крута гора.
Она хрупка была и горяча
и вырывалась, крыльями плеща.
А у меня стучало сердце глухо,
и я ему внимала не дыша,
и мне казалось – это не голубка
на волю рвется, а моя душа.
Разжав ладонь, я выпустила птицу
в осеннем парке, полном тишины,
и отперла душе своей темницу:
– Лети на все четыре стороны!
Еще не веря в то, что совершилось,
растерянная, робкая еще,
она взлетела к небу,
покружилась
и опустилась на твое плечо.
«Будет, будет, будет дом…»