Оле Павловой
Ни улыбки,
ни совета,
ни театра,
ни балета,
я хочу всего лишь лета,
на котором всюду мета
ветра,
солнца,
дыма,
жара,
разговоров у причала,
темных слез
и светлой кары
листьев,
павших на бульвары…
Но ни лета,
ни привета,
лето выпито,
пропето,
лишь листва вдоль парапета
повторяет:
лето…
Лета…
Песня детства
Прокричали журавли, в облаках растаяли,
а в лесах пустых легли лужи светлой стаею.
А потом пришла зима, ясная невинница,
вьюга снегом занесла города провинции.
Намела седых холмов и ушла, умелая,
от тревожащих костров в снегопады белые.
Снег валил опять, опять белыми бумажками,
нам пришлось тропинки мять валенками тяжкими.
От сосны к другой сосне, через тени мутные,
пробирались мы к весне, в земли многолюдные.
Ни совета, ни вестей, мерзли под деревьями,
но, наивные, зиме так и не поверили.
* * *
Я был невозможен,
но я не боялся упасть.
Лишь верящий может
Венеру найти и украсть.
Замешанный в краже,
я пойман и узнан в лицо.
Венера, ты краше,
когда я кажусь подлецом.
Я падал бы ниже,
но ненависть мне не велит.
В музее под крышей
Венера распутная спит.
И в этом огромном
святилище залов пустых
лишь родинки помнят
тепло поцелуев моих.
* * *
Осень моя пьяная – мой Ирбит.
Рябиновый, каменный, в глазах рябит.
Светлая, синяя, как стекло, Ница
веткою рябиновой манит сойти с крыльца.
Ветерком гонимые летят с реки
кольца голубые радуги-дуги.
Кольца эти с пальцев Ницы не снять.
А Ирбит шатается, не желает спать.
Ярмарочный, обморочный, пьяный вдрызг,
баночный, бутылочный, слепой от искр.
Брошенный в Ирбитку – утонет? сгорит? —
пьяною кибиткою летит Ирбит.
* * *
Я заблудился в Бухаре,
в ее горбатых переулках,
где эхо медленно и гулко
тонуло в каменном дворе.
И наплывал тяжелый жар
подобьем темного тумана,
и узкий минарет Каляна,
как выстрел, небо разрывал.
Глазурь, керамика, пески,
зови, никто не отзовется.
Лишь пыль мучнистая взовьется,
чтоб отбелить тебе виски.
Да в темной пыльной тишине,
зевая скучно, как безбожник,
привстанет медленно художник,
проспавший Вечность на стене.
Стихи об отвергнутых стихах
Еще раз оценили и сказали:
«Вот это, право, лучше б не писали.
Вон то пойдет. А то оставьте. Нас
не трогают печали без прикрас».
И я не возражал.
Я молча слушал.
Что говорить, когда закрыты уши?
Уж я-то знаю, как он невелик —
никем еще не понятый язык.
Все уходили.
Сдвинув табуретки
к столу поближе, я смотрел, как тих
отвергнутый ценителями стих, —
так затихают сломанные ветки.
Как человека, нежно утешал:
«Оставь. Придет пора. Ты подрастаешь».
Он возражал: «А если остываешь?»
Я возражал: «В тебе есть тайный жар».
И если было холодно, я ближе
садился. И, платя мне за добро,
стихи пылали яростней и выше,
и жгло меня их вечное тепло.
Памяти А. А. Ахматовой
В преддверье Финляндии осень похожа на пляску
дождя или листьев, листвы или ветра. Повсюду
печальные лужи, коренья, как в темную маску
укрытые в вечную тягу к неясному чуду.
Прозрачная тишь. Только поезд промчится, но редко.
Капель удивленно гранитную статую точит.
И всюду пылают такие багровые ветки,
как будто бы сердце мое до сих пор кровоточит.
* * *
Ямертвый лес. Я – комарьё.
Я – клещ, впивающийся в тело.
С меня сползает шкурой с тела
ослизло рыжее корьё.
Я ржавый бурелом. Беда.
Тоска, не ждущая покоя.
Меня, как ржавчина, покроет
точащаяся злом вода.
Я радиоактивный сток.
Гнилые пни. Бугор коряги.
Ко мне ни греки, ни варяги —
никто не доходил. Не мог.
В толстенной книге обо мне
упомянет Другаль Сережа.
Но для меня все то же, то же —
зуд комаров, руины пней.
Я реквием по тишине.
Я мертвый лес. Я глаз затменье.
Последнее стихотворенье.
Плач Ярославны на стене.
Несебыр. Вступление
В Несебыр вступают по перешейку, очищаясь морским воздухом.
При римлянах у городских ворот стояли стражи с мечами, сейчас
под разрушенной аркой изредка появляется милиционер. Узкие
улочки, мощенные горбатым камнем, веером рассекают город, и
каждая выводит к морю. Броди, нашептывая: Мена, Венера, Бриз…
Сиди на террасе, пока кленовый лист не упадет в кофейную чашку…
Слушай старух, продающих амфоры…
Слушай море…
Я ничего не знал о чуде,
но я догадывался втайне:
есть город с профилем верблюда,
застывший на зеленом камне,
есть город темных стен и башен,
в котором вечная прохлада,
в котором бархатно, как сажа,
свисают грозди винограда.
Я ничего не знал, но втайне
меня тревожили виденья:
рукою тесаные камни,
смоковниц медленные тени,
и бухта, где рыдают склянки
на уходящем в море судне,
и храмы —
старые крестьянки,
богини праздников и будней.
Встреча с Назымом Хикметом
В деревне, погруженной в осень
и в меланхолию собак,
на чердаках хранили просо,
муку, жестянки и табак.
Но длинной вытянувшись лентой,
она гордилась шкурой мхов,
и недокуренною кем-то
дешевой книжкою стихов,
в которой сквозь листву сырую
слова рыдали на меня:
Я болен.
Я тебя ревную.
Прости меня.
Возвращение
Но исходив тропу забытую,
изведав боль, изведав ласку,
мы возвращаемся в закрытую
для посторонних взглядов сказку,
где за плетеными портьерами
переплелись любовь и мука,
где недоверием проверены
сомненья кавалера Глюка,
где только самое случайное
является само собой
в счастливых словосочетаниях,
оправданных моей судьбой.
* * *
На длинной и узкой прибрежной отмели
веками валялся неприбранный дорогой металл,
и такие же пятна, желтые, как оспины,
испещряли грубую спину скал.
И лежала россыпь,
затерянная территория,
дожди ее заливали, и ветер ее сушил.
И такая же глупая и неинтересная история
получается с россыпью моей души.
* * *
Как тебе аукнется,
так ему откликнется.
Как тебе покажется,
так ему увидится.
Звезды. Ночь. Сумятица.
Ветер. Поздний час.
Горы не сдвигаются,
губы не стираются —
недостаток нежности
убивает нас.
* * *
А я не верю в ту любовь,
что лишь на миг волнует кровь.
А я не верю в тех друзей,
что входят в душу, как в музей.
Я рая вечного искал
и рай извечный потерял.
Ломаю я карандаши,
пытаясь вновь вернуть
давно потерянный в тиши,
травой поросший путь.
Я не грущу, и жжет огонь
листву, вовсю урча.
И нежно падает в ладонь
мохнатая пчела.
* * *
А мир настолько безграничен,
настолько сложен, гол и строг,
что я почти что с безразличьем
гляжу на пыль его дорог,
и, отвечая на анкету,
уже предчувствуя финал,
пишу спокойно:
«Не был… Нету…
Не знаю… Даже не слыхал…»
Провинция
В сапогах.
Смеясь и плача.
По канавам.
Между луж.
Под гармошку.
Перед брачной.
Ночью.
Ходит.
Пьяный.
Муж.
И пускается вприсядку,
под ногами мрёт трава.
Лица – маски, лица – всмятку,
аж кружится голова.
А жена в прическе ветра,
синий ситец на груди,
до отчаяния светлый
глаз косит.
Словно грабят, а невесту увели.
Пляшут бабы в луже мутной, бьются рыбой на мели.
Как тимпан большая ванна,
ржа с нее летит.
Пот с лица стирая, пьяно
пьяный голосит.
Пляшут бабы,
с визгом – мимо.
Будет сладок
стон счастливых.
Тает свадьба, удаляясь
важно.
Я молчу и восхищаюсь:
страшно!
Весна священная
Зажмурясь, лезут лопухи
сквозь щели старой городьбы.
А я иду по лопухам,
по свету, солнцу и стихам.
И на причал —
как на крыльцо.
Мерцает темное кольцо
речонки, моющей плетень
ручонкой, тоненькой, как тень.
В бойницы леса, как в глаза,
глядит священная весна.
Бегут зарницы за поля,
ресницами затрепетав.
* * *
За то, что эта жизнь нам удалась,
за то, что руки пустоты не знали,
за то, что нас любили и встречали,
а потому распространяли власть
над бегом звезд, над травами, едва
взошедшими, над музыкой из комнат, —
я буду вечно чувствовать и помнить
слова и руки,
руки и слова.
Май этого года
Этот месяц был напитан
ароматом смол и ягод,
и сияющим напитком
опрокинут в дебри сада.
До отказа переполнен
одуванчиковым светом,
он ворвался в хаос комнат,
объявив явленье лета.
С ним вошли веселой свитой
настоящие сирены
и сожгли мои обиды
на густом костре сирени,
чтобы дым, клубясь беспечно,
повторял, высок и внятен:
этот месяц бесконечен,
этот месяц непонятен.
* * *
Как Ивиковы журавли, дожди курлычут.
Я обрастаю на мели
тоской привычек.
Как миф, не в силах умереть, сквозь пыль и травы,
как скиф, гоню в большую степь
стихов оравы.
Я никогда их не предам, но злюсь почету —
дорогам, людям и годам
платить по счету.
Дацитовые купола
Опять отшельником брожу
в лесах, раздетых донага,
листву ногами ворошу,
спускаюсь в низкие лога,
в которых за ручьем ручей,
а в них, меж темных донных глыб,
скользят, как лезвия мечей,
седые силуэты рыб.
А надо мной встают вдали,
ободранные до гола
в пути сквозь скорлупу Земли,
дацитовые купола.
Встают, раздвинув рыжий лес,
и слышно, как в тиши немой
летят созвездия с небес,
шурша над самой головой.
Я не ловлю их. Что мне в том?
Не в небо ж их бросать опять.
Пусть лучше встанут надо мхом
косые столбики опят,
а листья, медленно кружась,
укажут путь,
подскажут срок.
Лесов языческую вязь
я положу на твой порог,
чтоб ты забыла темный страх
пред сказкой, что, как соль, бела,
и вдруг увидела в лесах —
дацитовые
купола.
В квартире В. М. Шульмана
И стынут стулья
без света днями,
и книжный улей
томит томами.
Портретов тени
на стенах тусклых,
в глазах пыль тлена
и мнений узких.
Скрип половицы,
цветок в стакане,
и только снится,
что каплет в ванне.
А на рояле
средь старых нот
хвостом печали
играет кот.
* * *
Все это так нелепо,
все это так забавно —
опять уходит лето,
забыв сказать о главном.
Дождями утешается
рука эквилибриста,
а нежность замещается
заснеженностью чистой.
Устало удивленные
снуют в миру оконном
снежинки, опаленные
сиянием иконным.
А сумерки столетние
рябинами багровыми
нам возвращают летнее
несказанное слово.
* * *
Этот день глубок и светел,
дерева во всю горят,
будто кто-то их расцветил,
опалил сырой наряд,
тронул медленною кистью,
а потом решился —
мажь!
Только запах палых листьев
грустным делает пейзаж.
* * *
Беспредельную равнину
вновь дождем заволокло.
Разогнув кривую спину,
небо на сады легло.
Потянуло теплым паром
от избы к другой избе.
По дощатым тротуарам
я опять иду к тебе.
Без причины спотыкаюсь,
удивляюсь и смеюсь,
но ни в чем еще не каюсь,
ни на что еще не злюсь.
Ни слезинки я не должен
сонму темных облаков.
Дождь начнет, а я продолжу.
Не слезами —
ливнем слов.
Мы живем не в темном склепе,
даже в самый поздний час
пусть цветут на темном небе
звездопады
женских
глаз.
Лето
По земле ходило лето, выжигая рыжий лес.
Пахло глиной перегретой под пустым ковшом небес.
Сизым дымом покрывало пересохший водопой,
старый лось трубил, как мамонт, над дымящейся тропой.
Сосны плакали, и тяжко слезы желтые текли,
как туманные стекляшки, рыбы в омутах цвели.
А под жарким одеялом дыма, скрывшего поля,
задыхалась и стонала обнаженная земля.
* * *
Поезда уходили, и гулко
тишина сходилась со всех сторон.
В этой скучной уличной сутолоке
забывался пустой перрон,
и не верилось, что ты где-то
ищешь, веришь, чего-то ждешь,
удивляешься ливням света,
терпеливо скучаешь в дождь,
и мечтаешь о дальнем пригороде:
на перроне сойдешь и – встретишь.
Показалось:
я тебя выдумал.
Оказалось: завтра приедешь.
Нина Королева. Из послесловия к книге четырех «Эхо в квадрате»