Фрау Холле
Неба нет ни капли в стальной
атмосфере осенней.
Самолет в 16–00,
скрывшись за кровлей соседней,
очевидно выронил звук,
тот, что, будучи вспорота,
издает подушка. И пух
начал кружить над городом.
И к вечеру стало светлеть.
Да так, что больно смотреть.
Вице-адмирал Шишков – поручику Лермонтову
Хоть кол теши, хоть плавай Ледой,
хоть, извиняюсь, в глаз ударь —
он всё своё, о буре этой…
Нет, милостивый государь!
Шторм – это значит пароходству
Убыток, да ещё какой.
Тебе же подавай, прохвосту,
ценою бедствия – покой.
Уразуметь давно пора бы,
что буря – зло, сплошной ущерб.
Тебя бы да на тот корабль,
что превратится в груду щеп!
Пристойная утеха Аонид,
игра пера, любительский рисунок,
пейзаж, каким рассеянный рассудок
его в своих запасниках таит.
Под земской сенью тополей и лип
некрашеный забор в чертополохе.
Картофеля цветы, кобель на блоке
да куры в приусадебной пыли.
(Богат горохом смежный огород,
и машут бело-пестрыми крылами.
О, купно с голубями – пред орлами
поставленный Талмудом птичий род!)
Хохлатки разгребают пёстрый сор.
Древесный пух и перья ветер носит.
А на прохожих чёрный нос курносит
и дёсны обнажает пёс Трезор.
Горизонталь отраднее глазам
любых, пускай ничтожных возвышений.
Милей кобель, оправленный в ошейник,
любезней рынка строгий строй казарм.
И в плоском смысле памятный ландшафт
оказывался чуть не идеалом —
укрыт одноэтажным одеялом
из кровель, крон и кепок, – улучшал
народа нравы, просвещал невежду,
а в благодатном действии на мозг
такой пейзаж был чем-то средним между
уженьем щук и нюханьем мимоз.
Окрестностей горизонтальный ритм
нарушен был, как помню, только трижды.
Во-первых, храмом. Там вершились тризны
да, изредка, крещения. Горит
иным, не свечки гривенной, огнём
народ, что – свергнув идол христианства —
играя в клубе в шашки, ждёт сеанса
(а кто не так – в бараний рог согнём!)
И три перста[1] влекли из кулака
лишь старики, у паперти смолкая.
Креститься? Вряд ли. Видимо, сморканье
осуществлять без помощи платка.
Вторым из прославлявших вертикаль
был Маков, мастер печи класть. Пьянчуга,
но тяготевший к Верди и пичугам.
Из тех пристрастий вывод вытекал,
а именно: вооружась шестом,
на голубятню возносился Маков,
и пел – в текст канонический со смаком
вкрапляя мать – о чувстве, о шестом.
Но культовое зданье и печник
не шли – к чему досужие вопросы! —
в сравнение с мужчиною из бронзы,
что взору всю окрестность подчинил.
Сверкали зорко из-под козырька
на северный пейзаж два тёмных глаза,
и под усами медными не гасла
усмешка – он едва, чуть-чуть, слегка
не помыкая вовсе, намекал,
что нашей жизни чужд уклад фламандский:
холст может сгнить, доска – сгореть, сломаться,
а бронза – та надолго. На века!..
Долг гражданина красен платежом.
И дабы в яму не попасть ни за что,
гляжу вперед… Тем паче и пейзаж-то
на добрых четверть века протяжен.
В начале было вот что. Мне пять лет.
Со мною всё случается – впервые.
К примеру, ем с горчицей паровые
котлеты. Скачет по полю Пеле.
По Ретроградской волости телят
привесы циклопичны. Рубль и Куба
меняют курс. Дружинники из клуба
выводят первых на Руси стиляг.
Из-за общежитийного забора
взираю, как ткачиха с морячком
дают ответы на вопросы пола
(о, волк морской, вертящийся волчком!).
А я кляну стечение светил
за слишком оттопыренные уши.
И постигаю, сколь отменно тушит
пожар души подкрашенный этил.
Засим, поднявши пилигримский стяг,
я воспаряю, мысль кружа в химерах.
Чтоб возвратиться, Байрон-недомерок,
на родину пятнадцать лет спустя…
Из трёх вершин остался Божий храм
благодаря тому, что на отшибе.
На паперти паук, подобно Шиве,
воссел. А в алтаре хранится хлам.
И флегматично созерцает мент,
как попираю бренными ногами
пустующий, заросший лопухами
и уходящий в землю постамент.
В печах пылает газ. Трезор беззуб.
А голубь, присягнув авиапочте,
копается в мемориальной почве.
А зоб его походит на слезу…
1978
«Нет, заяц, погоди, не кипятись!..»
«Нет, заяц, погоди, не кипятись!
А я переболел болезнью роста.
И знаю, что до сорока пяти
дожить – уже немалое геройство.
Богатыри немы, а наш удел —
слова. А то, что волка кормят ноги,
ты опровергнуть не один хотел:
вон черепов у столбовой дороги!
Чем возражать, немного погоди.
Ручаюсь, станешь моего плачевней
во дни, когда, сомненья победив,
себя распустишь, будто ополченье.
Мир сделать чище, чем он был и есть, —
о, я прошел чрез это ницшеанство!
Но чтобы стала детская болезнь
хроническою, вроде ишиаса, —
не дай мне Бог!..» – с улыбкой замолчал,
вишневой трубкой задымил, как крейсер.
А я ушами хлопал по плечам.
И до сих пор бешусь, что ты был весел.
Существительные ссучились.
Как подлог – любой предлог.
У глагола в лучшем случае
паралич обеих ног.
Нету лиц. Местоимения
корчат рожи там и тут.
И числительных не менее,
прилагательные – лгут.
Губы мне кривит причастие,
как татарину – Причастие.
И лежит язык во рту,
как расстрелянный во рву.
Служит немоте наречие,
одиночеству – союз.
Говорю, хотя и не к чему.
Понимают – сам дивлюсь.
1979
Согласно суеверьям високосным,
год будет плох, как семь библейских, тощ.
Что не спалит светило, выбьет дождь.
И, кое-как укрыта снегом поздним,
померзнет озимь. Пищей станет хвощ.
А там, глядишь, дождемся черной оспы
с Востока. Да и западные козни,
когда декабрь минует, подытожь.
Бог весть, что воспоследует за этим.
Но загодя страдая животом,
сажусь к столу с уверенностью в том,
что, человече, как Сократ, ты смертен,
но знать не знаешь, мыслящий планктон,
каким таким китом ты будешь съеден.
«Эпоха августа в разгаре…»
Эпоха августа в разгаре.
Простор, сияньем залитой.
Но ловит ветер, старый скаред,
летящий первый золотой
бесхозный лист… О, как давно ты
Мне люб!.. Живей, быстрей, скорей
Мчит за прообразом банкноты
вольноотпущенный Борей.
1979
«Пенсионер бредет по скверу…»
Жизнь – театр.
Общее место
Пенсионер бредет по скверу.
Его годами оделя,
природа позабыла меру…
В последних числах октября,
когда загрезила о снеге
грязь, отвердев на сантиметр,
а солнце уступает с некой
поспешностью грядущей тьме —
гляди, он торкает клюкою
грунт и выделывает па
степенно, с важностью такою,
что всяк бы со смеху упал,
и зал бы долго колыхался
и долго усмехался зал,
когда б игрец не задыхался,
и не слезились бы глаза,
и на нос съехавших стекляшек
не видел – и не знал простак,
что грим на щеки эти ляжет,
когда закончится спектакль.
«Оттенки за окном меняет мгла…»
Оттенки за окном меняет мгла.
Пространство в атлас юркнуло. И полка
прогнулась. Стали ходики. Легла
на стрелки пыль. И форточка заволгла.
Ни прошлого. Ни будущего. Только
два письменных, спина к спине, стола.
Да на двоих полуторная койка,
где нас лицом к лицу судьба свела.
Зарос быльем парадный вход в шато,
чтоб ты рождалась (лишь халат и тапки)
из мыльной пены, милая. О акме
всех запахов! (благодарю «Внешторг»,
Всевышнего и…) Вот примерно так мы
живем пред превращением в Ничто.
«Окно венецианского покроя…»
Окно венецианского покроя.
Теперь пробьют подобное навряд.
Трепещешь, тронув переплёт рукою,
как будто открываешь фолиант.
В стене, таким украшенной окном,
иное показалось бы прорехой.
А в это можно, выстроясь шеренгой,
выбрасываться хоть вдесятером.
«Древлеславянская желна…»
1
Древлеславянская желна
сосновый ствол долбит.
А меж ударов тишина,
как будто ты убит.
И словно бы издалека
доносится глухой
гробовщикова молотка
удар очередной.
2
Надеюсь, что ретивые юннаты
еще не посадили ту сосну,
в которую, бетонные пенаты
покинув, я улягусь (не ко сну
будь сказано!) и с чувством наслажденья
(я не про те утехи, что грубы)
могу взирать на лесонасажденья,
не проча молодь в сумрачны гробы.
А что ж, давай и вправду скорбность сбавим,
помешкаем, цепляясь за ландшафт
руками (а придется – и зубами!),
чтобы в зрачках остался и в ушах
зеленый шум – стук дятла областного,
отнюдь не означающий «пора!»
Помешкаем – и более ни слова
про молоток отнюдь не столяра.
3
Под насекомый аккомпанемент —
жужжанье, шебуршенье, стрекотанье —
мысль прыгает с предмета на предмет,
но их природа остается в тайне.
Как, почему? Не ведаю, что за
причина? Для чего, куда, откуда?
Как зайцы, разбегаются глаза,
и голова заходится от гуда.
Но там, где лютовал весенний пал,
трава, что общей доли не избегла,
роскошествует, как Сарданапал,
смиренно воскрешенная из пепла.
Из поэмы Сентябрь/Тиберий