Славянский сонет
Боюсь, и я в берестяную
сподоблюсь задудеть дуду.
Молиться стану на стенную
олеографию. Браду
поставлю чистошерстяную,
а от синтетики уйду —
шибает Запад Сатаною! —
к аршину, ситцу и пуду.
Не по духовну бездорожью,
топча смирения траву,
но величая Матерь Божью,
вдоль нив, шумящих русской рожью,
я добреду, коль доживу…
Что, впрочем, тоже déjà vu.
1981
«Мать-земля, кто наш отец…»
Мать-земля, кто наш отец —
Кронос или Хаос?
Или ухарь-молодец,
что охоч до баловств?
Корабельщик Одиссей,
всадник или пеший
проходимец – кто он, сей
Нулин преуспевший?
Вислоусый ли варяг
иль ордынец бритый?
Друг мой, враг мой – либо я
с памятью отбитой?
Мать-земля, ничья жена,
молви, молодуха, —
или впрямь ты тяжела
от Святаго Духа?
1981
«Понур, как выходной в казарме…»
Понур, как выходной в казарме,
блондин с белесыми усами,
что нависают на уста,
как два крысиные хвоста.
Переиначить жизнь решает,
себе постылый, – да мешает
перемениться, стать другим
наколка бледная «Трофим».
С дрожащей бровью белобрысой,
бес-альбинос, что вскормлен брынзой,
он – побратим самоубийц…
Амбиции чернявый бiс,
тот куцый, как свечной огарок.
Охоч до баб и бабок. Гарик
зовут. Кичлив, как сто болгар.
И что ни слово, то солгал.
И нету слова – без улыбки
(по маслу катятся оливки
слегка подгнившие – глаза).
И на ладонях волоса.
Понурый бес несет две петли.
И мне одну: – А ну, не медли!
Смотри, отменная пенька.
А вот и сук, и два пенька…
Чего искать, что куролесить? —
прогнило в нашем королевстве
Всё – кроме бечевы вкруг шей!..
Чернявый тут как тут: – Cherсhez
la femme! – как говорят испанцы!.. —
и непристойно крючит пальцы.
– Кто ищет, тот всегда найдет!
А что с гнильцой, так слаще плод!..
Нет, чем болтаться на веревке,
давай-ка лучше – по рублевке…
А по дороге в гастроном
договорим об остальном…
Поодиночке и совместно
на фалды виснут два пса-беса —
и бес-брюнет, и бес-блондин.
Нечистый, видно, двуедин.
1981
Читатель скажет: «Очень рад!»
И все ж задаст вопрос упрямый:
«А этот самый… аппарат?
Огнетушитель этот самый?
Он, в оправдание затрат,
Быть может, все же вашей дамой
Однажды будет пущен в ход?»
И я ответствую: вот-вот!
Валентин Горянский. Парфандр. Глава 5
Как скучно! В третьем акте тулка,
что в первом без толку висит
на стенке, зряшный реквизит,
по мановенью драматурга
бабахнет; мирная на вид,
герою череп раскроит.
Поэтому прошу маэстро
(ему – безделица, пустяк),
чтоб снял ружье, спустил бы стяг
фатальности, и вешал вместо
него исполненный добра
огнетушитель или бра.
«Когда ненастье, настигая нас…»
Когда ненастье, настигая нас,
в конце концов за дверью остается,
когда огню дровами воздается
и, дым в глаза пустив, пойдёт он в пляс,
когда сидим меж печью и окном
втроём, считая тень и отраженье,
и слушаем поленьев треск ружейный
и плеск весла, зовущийся дождём,
тогда – пускай низложен самовар,
но чайник подхватил кипящий скипетр! —
пока второй стакан ещё не выпит
и пламя испускает саламандр —
отрадно, глянув за окошко, в темь,
протягивать к огню живому ноги
и полагать, что мы не одиноки,
мы, то есть отражение и тень.
С начала до скончания веков
жуёт густёрка тощих червяков,
клюёт личинку, ладящую кокон,
затем, чтоб жировал трёхлетний окунь.
Не в том ли назначение реки,
чтоб щука нагуляла балыки,
когда между крутыми бережками
волна кишит плотвой и окушками.
И вспоминаю, рыбу-фиш жуя:
о, как переливалась чешуя!..
Большие рыбы пожирали малых,
чтоб я, венец творения, умял их.
Но первый, окажусь и я в конце,
когда, живую замыкая цепь,
меня взашей с вершины иллюзорной
сгоняет червь, добыча рыбы сорной.
Ужели ты спасал от кривды,
попав Антонию во щи?
Увы, карельские акриды
библейским не в пример тощи.
Но дьявольски прыгучи, бездна
измыслила трамплин-лопух.
И схимник поминает беса,
ловя кузнечика в клобук.
А зинзивер, поправ надежды,
стрекочет злобно из травы,
что ты и тела не натешишь,
и душу не спасёшь, увы…
1986
Веселяся да играя,
словно загулявший зять,
дожил я, дошёл до края,
«здравствуй» некому сказать.
Свечка папиросы тлеет
пред иконою окна.
Только силы не имеет,
за три шага не видна.
Пусто в сердце. Пусто в доме.
А в окно посмотришь днесь —
лик у Спаса зол и тёмен,
словно не Отец, а тесть…
В собственной душе копаясь,
в собственном соку варясь,
я вдыхал такую пакость,
я топтал такую грязь!
У суглинка той низины
нет травы, помимо мха,
несть древес, опричь осины,
и на свете нет греха,
и порока нет такого —
сколько их на дне мирском! —
что не сыщет себе крова
тут, на кочке, под суком.
Вот гордыня, опираясь
на ходули-костыли,
ковыляет, словно аист;
вот опальный властелин,
гнев колотится, как окунь,
угодивший на кукан,
и задрал по-пёсьи ногу
любострастия канкан.
Зависть тварью подколодной
жалит каждый божий бок,
и похмелья пот холодный
жадность собирает впрок.
Знал ли я, когда в ту яму,
любопытствуя, глядел —
знал ли, ведал, как отпряну.
Господи, но где предел?
Всюду, словно вши в бешмете,
бесы мелкие кишат,
и страшит твое бессмертье
пуще гибели, душа!
Дочки́ разъехались, и хутор
зимою сущая берлога.
Тулуп натягивая утром,
старик поежился, поохал:
такою ночью в поясницу —
такою ветреной да вьюжной —
стреляет всякий, кто приснится,
а ты один и безоружный.
То брат лесной, то пан гундосый
палят из-за стволов по цели.
И даже елки, даже сосны
иголки мечут, словно стрелы.
Облекшись в дачницыны шорты,
сам Сатана очьми стреляет…
Кряхтит старик, ворчит: «Пошел ты!..»
И дверь входную отворяет.
Верней, пытается, толкая.
Но в тех толчках немного толку.
Открылась – экая тугая! —
лишь на тонюсенькую щелку.
И луч, крыльцо сопрягший с небом,
все тесное пространство между
дверьми и косяком опрелым
являет Геркуланум снежный…
Ее начало видел каждый,
в окошко глянув, засыпая:
снег падал, голубой и влажный,
пути-дороги засыпая.
Мело всю ночь. Кружились вихри.
Но лица плясунов суровы.
И тяжелея, ветви никли.
И как грибы, росли сугробы.
Всю ночь, сама с собою споря,
металась вьюга ошалело.
И все под снегом – лес и поле,
и озеро, и крыша хлева.
Обездорожела окрестность.
Белым-бела березы крона.
А пугало в снегу по чресла,
и в шапке греется ворона.
А дверь – как будто кто-то дюжий
ее прижал и крепко держит:
уперся дурень простодушный
и глупой шуткой сердце тешит.
«Нет, выкормыш собачьей матки,
скорее шел бы от греха ты!
Мне, парень, на восьмом десятке
негоже вылезать из хаты,
как черт – через трубу печную
или в окошко, как моло́дый.
Довольно, что в дому ночую,
но день-деньской лежать колодой
да ожидать, как снег, растаяв,
стечет с крыльца потоком грязи…
Брось шутки, голова простая,
да отправляйся восвояси!..»
Брань старикова помогает
или что он, помимо брани,
на дверь всем телом налегает —
но словно бы решив «пора мне»,
шутник, земли едва касаясь,
скачками странного фасона
запрыгал, припустил, как заяц,
и у него, как у косого,
ушей верхушки розовеют.
А дверь, подавшись, заскрипела.
И щель меж косяком и дверью —
не щель, прямоугольник белый,
с отливом голубым по верху
и желто-золотистый снизу —
той белизны, что на поверку
как свет, пропущенный сквозь призму.
Тогда с лопатою фанерной,
обитой по-хозяйски жестью,
старик помедлит на мгновенье,
взор обращая к поднебесью.
Но вот, смахнув снежинку с века,
он поглядит на землю снова.
И полные лопаты снега,
сжимая черенок кленовый,
он спихивает со ступеней,
отбрасывает от порога.
И стариковское сопенье
звучит торжественно и строго.
И солнце ярче заиграло,
когда он, первородный скотник,
величественно, как Ягайло,
по-княжески с крыльца нисходит.
Но не железною десницей
свои пределы расширяет —
домашней пряжи рукавицей
держа лопату, расчищает
тропу, которой хутор связан
с землей, водой и небесами;
где брешет пес охрипшим басом
на лошадь, тянущую сани;
где овцы облачно белеют
и, обомлев, бараны блеют
на облака; где вся округа
полна мычания и хрюка.
Где в литеры следов сорочьих
лиса уткнулась препотешно
и водит носом между строчек,
как будто в поисках подтекста.
Но лаем спугнута, несется
по серебристо-синим склонам,
а рыжина ее на солнце
сверкает золотом червонным.
Где елка и сосна с клестами,
синицами и снегирями;
где за холмом костел с крестами,
да и весна не за горами,
Где лес и поле внемлют року,
как люди-прихожане ксендзу;
где тропка выйдет на дорогу
и повернет налево, к солнцу.
А если встать на косогоре,
то прямо, за семью лесами,
есть, говорят, парное море
и девки с рыбьими хвостами.
А ежели от огорода
возьмешь правее, будет город…
Старик стоит у поворота,
прищурясь, расстегнувши ворот.
Стоит в пяти шагах от хаты
как странник, опершись на посох.
И черенок его лопаты
весь в распускающихся розах.
1986
«Переплет потрепан весьма…»