В Риме давным – давно, пожалуй, что в прошлой жизни …
в Риме давным-давно, пожалуй, что в прошлой жизни,
бывала она в кино, тоскуя чуть-чуть по отчизне,
истоптанный Колизей, остаток чужих историй,
здесь вовсе не Коктебель, иные совсем устои,
здесь форум уводит взгляд к далеким истокам сути,
здесь «тысячи лет назад» застыли в какой-то ртути,
здесь было и есть вино, олива растет у дома,
и что-то в районе шести быть нужно у Ипподрома,
и после, когда заря окрасит тугие арки,
пересчитать нельзя в шкатулке своей подарки,
на ниточку нанизав живые доселе бусы,
и ложечку облизав от пенки, кофейный вкус и
ручная охапка роз, в копне утопают пальцы,
остаток житейских грез,
ложатся года, как сланцы,
и слово за словом стансы.
Играют джаз, подвал здания…
Играют джаз, подвал здания.
Я нем – слушаю.
Немота моя от незнания,
Я просто звуком дышу.
Гармоники неведомые,
Звуков капельный храм.
За блаженства мгновение,
Что я взамен отдам?
Белая комната – черным обоям…
Белая комната – черным обоям.
Белая кожа – для черных одежд.
В мире безумном минута покоя
Неотделима от наших надежд.
Души людские меняют окраску:
В белое, в черное, в серое, в красное…
Белая комната в черных цветах.
И ничего больше нет – только страх.
Просторно в доме, тихо в сердце…
Просторно в доме, тихо в сердце,
Не исчерпать бы благодать.
И мир как будто на ладони,
Да не понять, не осознать.
Себя никем не именуешь.
Тих и спокоен образ твой.
И вроде, как бы, существуешь,
А на поверку – не живой.
Полжизни, все в исканиях сути,
Любовь к груди своей прижав.
И сорок лет на сорок судеб,
Прожить, так и не променяв.
И в этом мире будь усердный,
Все сотвори и пожелай.
И жизни срок был милосердный,
Да раздарил все – прощевай.
Перед узором многогранным
И плачь, и радуйся свой век.
Не разменяй добро усмешкой,
Мой славный, милый человек.
Не исчерпать бы, да не сгинуть.
Задаром в мире не пропасть.
Даст Б-г, помянут добрым словом,
А Там уже – не наша власть.
В далекий год, где молоды скульптуры …
в далекий год, где молоды скульптуры,
где писчая машинка сводит скулы,
толпится в серой очереди люд,
играет патефон и пьется Брют,
и мел рисует на асфальте кляксу,
прохожий по проспекту водит таксу,
и мимо урн окурками плюют,
в квартирах абажур – почти уют.
потом, переходя в иное время,
пространство и, тем самым, рубежи
сменяя непосредственно, и семя
свое перерождая в складках ржи
на поле золотого света солнца,
под куполом вселенной народясь,
души ростки, фракталом расходясь,
живут, по измерениям делясь.
приходят с криком, а уходят с грустью,
всю жизнь свою плывя обратно к устью,
познав, как сможешь, свет миров и мрак,
не успеваешь оглянуться, как
уже фигурой в бликах перехода,
бредет старик на ощупь – знак исхода,
и каждый вздох слепого в темноте
разносит эхо в звука полноте.
Тут прошли полки,
Римский легион.
А теперь полынь,
Полынь и воронье.
Смерть несущий Гай,
Полк, несущий скарб,
Путь-дорогу в рай
Вслед мостящий раб.
Все дороги в Рим,
Рай не Рим, не храм.
Б-га не найти,
Б-га нету там.
И полки, полки,
Смерть несущий Гай.
Не спастись тебе
По дороге в рай.
За туманом мгла.
Пред туманом свет.
А вошел в туман,
И дороги нет.
И полки, полки,
Рим не рай, не он.
И кресты, кресты,
Римский легион.
Как много смысла в тишине…
Как много смысла в тишине:
Прекрасный результат молчанья.
Как много страха в темноте:
Безумный результат сознанья.
Как много света на заре:
Красивый результат вращенья.
Как много сердца в доброте:
Великий результат терпенья.
Он смотрел, прислонясь к фронтону…
Он смотрел, прислонясь к фронтону,
где ничто не могло спасти
от вселенского обертона,
и цицит он держал в горсти,
заступив за границу взора.
Звезд скопления, как озера
средь пустыни, что после зноя
в лунном свете мерцают, ноя
тихой музыкой, он же, стоя
перед временем строг и строен,
на ладонях еще нет ран,
и двенадцать не ходят строем,
и второй не разрушен храм.
Пятикнижие. Памяти жертв Холокоста и геноцида
14. И сказал Господь Моше: Запиши это (для) памятования в книгу и внуши Йеhошуа, что Я бесследно сотру память Амалека из поднебесья.
15. И возвел Моше жертвенник, и нарек ему имя: Господь – чудо мне.
16. И сказал: Ибо рука (вознесена в клятве) престолом Господним: война у Господа с Амалеком во всех поколениях.
Тора, Книга Шмот, Глава 17* * *
Испокон веков повелось,
Собирайся в дорогу – исход.
Что не вытерпеть довелось,
Что не вынести, то снеслось.
И что избранный Б-гом бессрочно
Убоится отметки своей.
Все отмерено, все точно,
Все написано в Книге о ней.
Но коль лик отвернет от порога,
Устрашишься страданий своих.
Все, что благо – дано от Б-га,
Боль дана от собратьев твоих.
И обоз до верхов груженый,
Вновь исход и туман, и мольба.
И маячит вдали дорога,
О шести концах судьба.
И маячит, и манит горестно.
Только Тору возьми с собой.
И тогда умирать не совестно.
Да пребудет Господь с тобой.
* * *I
я не видел, не знаю, не помню
и вовсе забытый,
только что-то стучит отголоском
и давит на пульс.
я когда-то в застенках истории
дико убитый,
просыпаюсь в поту
и в предсмертной агонии бьюсь.
я простой человек
и в познаниях подкован не очень,
и не так, чтобы больно начитан,
но силой ума,
я впитал с молоком,
и отнюдь не слова «Аве Отче»,
а совсем неизвестные звуки молитв —
Креат Шма.
сотворенные мы
и не просто, и не как попало,
наш телесный костюм
по лекалу природному сшит.
мы ходили и ели, и пили,
и вот нас не стало —
это поступь страниц,
эта поступь времен – Берейшит.
II
мне никто не расскажет,
никто не сумеет,
не сможет,
разметать и развеять всю память и боль на ветру.
тех, которые пепел с печей
и которых я – кожа,
и та кровь, что залита свинцом
в лютом Бабьем Яру.
залихватской, развязной походки
и глупости злобной,
в человеке хватало с лихвою,
и бряцает час,
помутились умы,
расползлось недоверие молвою,
и взлетели хранители-ангелы,
бросивши нас.
паровозный трубач,
гниль вагонов,
путь начат и кончен,
и такое помыслить
никак невозможно, но вот,
слышу я, кто-то рядом гнусавит мотив «Аве Отче»,
слышу стук колесниц —
эта книга и имя ей – Шмот.
III
я в Варшаве
на плитах останков людского позора,
кто мне скажет, куда обратиться
и чем изменить
то, что в такт фонарям, сапогам
от ночного дозора
мы прощали им в будущем горе,
которое пить.
перемазаны в саже,
на страхе взращенные в полночь.
поколение путаных и
незнакомых идей.
«Креат Шма, Элоhейну» —
посланники, черная сволочь,
попивают бургундское,
мучая наших детей.
но я слышу, что должно.
изгнание долгого века.
я вхожу, концентрируясь в лагерь,
и мысль-искра:
не забудь,
Ты сотрешь на земле все следы Амалека!
я листаю страницы,
и третья часть – Ваикра.
IV
эта жуткая тьма,
что явила себя в Холокосте.
европейский погром,
и слезой истекает строфа.
я, как дерево, сломлен
и с хрустом упал на погосте.
я смотрю в небеса,
губы тянут навзрыд «Креат Шма».
разве кто-то тебе говорил,
что Господь милосерден?
стон разносится,
тихий, протяжный, надрывный, глухой.
мы один к одному,
крик у стен Йерихона бессмертен,
Исраэль вновь встречает Эссава
над вечной рекой.
нас зовет искупление,
которому выпали сроки.
мы разделим меж всеми
удушливый огненный дар.
храм разрушен – горит,
тлеет пепел, истерзаны строки,
и открыта страница,
четвертой главы – Бемидбар.
V
по раскатистым буйным дорогам
истории пира,
вечный странник, злодейство,
находит себе ремесло.
мы шагаем по пеплу
из помеси крови и ила,
мы взрастаем на пепле
трагедий народа всего.
пришивайте лоскут,
пришивайте звезду поскорее.
время так рассудило
по сердцу иглой навсегда.
я когда-то родился и жил,
и погибну евреем,
«Креат Шма, Адонай», на издохе,
и долгая тьма.
мы штыками пронзаем историю,
чертим скрижали,
и развеянным пеплом взлетаем
уроком другим.
мы из капли исходим,
нас матери в муках рожали.
эта пятая книга,
и вечная память – Дварим.