Ольга Берггольц
Ленинград
Май 1962 г.
…И все не так,
и ты теперь иная,
поешь другое,
плачешь о другом.
Борис Корнилов, «Моя Африка»
«Перебирая в памяти былое…»
Перебирая в памяти былое,
я вспомню песни первые свои:
«Звезда горит над розовой Невою,
заставские бормочут соловьи…»
…Но годы шли все горестней и слаще,
земля необозримая кругом.
Теперь, — ты прав, мой первый и
пропащий, —
пою другое, плачу о другом.
А юные девчонки и мальчишки —
они о том же: сумерки, Нева…
И та же нега в этих песнях дышит.
И молодость по-прежнему права.
1940
«Будет весело тебе со мною…»
Будет весело тебе со мною,
если ты со мной захочешь жить:
и спою и расскажу, смешное,
руки протяну тебе — держи.
Приведу к товарищам, к подругам
(как я долго этого ждала!)
— Вот, — скажу, — еще нашла вам друга,
самого хорошего нашла.
Жалуйте, любите, не робейте.
Он упрямый, ласковый, простой.
Но прошу, подруги, не отбейте:
я сама отбила у другой.
Вот что я товарищам сказала б,
вот как жили б весело с тобой —
без обиды, горечи и жалоб,
без прощаний в полночь на вокзалах…
1932
«Я люблю сигнал зеленый…»
Я люблю сигнал зеленый,
знак свободного пути.
Нелюбимой, невлюбленной,
хорошо одной брести.
Снег легчайший осторожно
вертится у самых губ…
О, я знаю, — все возможно,
все сумею, все смогу.
Разве так уж ты устала,
беспокойная душа,
разве молодости мало
мира, круглого, как шар?
И твердят во всей природе
зеленые огоньки:
проходите, путь свободен
от любви и от тоски…
1935
А помнишь дорогу
и песни того пассажира?
Едва запоем —
и от горя, от счастья невмочь.
Как мчался состав
по овальной поверхности мира!
Какими снегами
встречала казахская ночь!
Едва запоем —
и привстанем, и глянем с тревогой
друг другу в глаза,
и молчим, ничего не тая…
Все те же ли мы,
и готовы ли вместе в дорогу,
и так ли, как раньше,
далекие манят края?
Как пел пассажир
пятилетье назад, пятилетье!
Геолог он был и разведчик, —
скитался везде потому.
Он пел о любви и разлуке:
«Меня дорогая не встретит».
А больше всего о разлуке…
И все подпевали ему.
Я слышала —
к этим годам и желанья становятся
реже,
и жадность и легкость уходят —
зови не зови…
Но песня за нас отвечает —
вы те же, что были, вы те же!..
И верю я песне,
как верю тебе и любви.
1935
Белый город, синие заливы,
на высоких мачтах — огоньки…
Нет, я буду все-таки счастливой,
многим неудачам вопреки.
Ни потери, ни тоска, ни горе
с милою землей не разлучат,
где такое трепетное море
кропотливо трудится, ворча,
где орлы и планеры летают,
где любому камешку — сиять,
где ничто-ничто не исчезает
и не возвращается опять.
1935
Ночная, горькая больница,
палаты, горе, полутьма…
В сиделках — Жизнь, и ей не спится,
и с каждым нянчится сама.
Косынкой повязалась гладко,
и рыжевата, как всегда.
А на груди, поверх халата,
знак Обороны и Труда.
И все, кому она подушки
поправит, в бред и забытье
уносят нежные веснушки
и руки жесткие ее.
И все, кому она прилежно
прохладное подаст питье,
запоминают говор нежный
и руки жесткие ее.
И каждый, костенея, труся,
о смерти зная наперед,
зовет ее к себе:
— Маруся,
Марусенька… —
И Жизнь идет.
1935
I. «Сама я тебя отпустила…»
Сама я тебя отпустила,
сама угадала конец,
мой ласковый, рыженький, милый,
мой первый, мой лучший птенец…
Как дико пустует жилище,
как стынут объятья мои:
разжатые руки не сыщут
веселых ручонок твоих.
Они ль хлопотали, они ли,
теплом озарив бытие,
играли, и в ладушки били,
и сердце держали мое?
Зачем я тебя отпустила,
зачем угадала конец,
мой ласковый, рыженький, милый,
мой первый, мой лучший птенец.
II. «На Сиверской, на станции сосновой…»
На Сиверской, на станции сосновой,
какой мы страшный месяц провели,
не вспоминая, не обмолвясь словом
о холмике из дерна и земли.
Мы обживались, будто новоселы,
всему учились заново подряд,
на Сиверской, на станции веселой,
в краю пилотов, дюн и октябрят.
А по кустам играли в прятки дети,
парашютисты прыгали с небес,
фанфары ликовали на рассвете,
грибным дождем затягивало лес,
а кто-то маленький, не уставая,
кричал в соседнем молодом саду
баском, в ладошки: — Майя! Майя!
Майя!.. —
И отзывалась девочка: — Иду…
1936
Вот я выбирала для разлуки
самые печальные слова.
На прощанье многим жала руки,
с горя ни мертва и ни жива.
Только о тебе еще не спела,
об единственном в моей судьбе:
я словам глухим и неумелым
не доверю песню о тебе.
Потому что всю большую дружбу,
всю любовь прекрасную твою
в верности, любви и дружбе мужа,
Родина, все время узнаю.
Все твои упреки и тревоги,
всю заботу сердца твоего…
Даже облик твой, родной и строгий,
неразлучен с обликом его.
Осеняет шлем литые брови,
Млечный Путь струится по штыку…
Кто еще любимей и суровей,
чем красноармеец начеку?
Для кого ж еще вернее слово
и прекрасней песня — для кого?
Сорок раз спою для прочих снова
и единожды — для одного.
Но с такою гордостью и силой,
чтобы каждый вздрогнул: красота!
Чтоб дыханье мне перехватило
счастье, чистое, как высота…
1936
Нет, я не знаю, как придется
тебя на битву провожать,
как вдруг дыханье оборвется,
как за конем твоим бежать…
И где придется нам проститься,
где мы расстанемся с тобой:
на перепутье в поле чистом
иль у заставы городской?
Сигнал ли огненный взовьется
иль просто скажет командир:
— Пора, пускай жена вернется,
пора, простись и — уходи. —
Но в ту минуту сердце станет
простым и чистым, как стекло.
И в очи Родина заглянет
спокойно, строго и светло.
И в ней, готовой к муке боя,
как никогда, почуем вновь
нас окрылявшую обоих
единую свою любовь.
И снова станет сердце чистым,
разлука страшная легка…
И разгласит труба горниста
победу твоего полка.
1936
Ночь, и смерть, и духота…
И к морю
ты бежишь с ребенком на руках.
Торопись, сестра моя по горю,
пристань долгожданная близка.
Там стоит корабль моей отчизны,
он тебя нетерпеливо ждет:
он пришел сюда во имя жизни,
он детей испанских увезет.
Рев сирен…
Проклятый, чернокрылый
самолет опять кружит, опять…
Дымной шалью запахнула, скрыла,
жадно сына обнимает мать.
О сестра, спеши скорее к молу!
Как мне памятна такая ж ночь.
До зари со смертью я боролась
и не унесла от смерти дочь…
Дорогая, не страшись разлуки.
Слышишь ли, из дома своего
я к тебе протягиваю руки,
чтоб принять ребенка твоего.
Как и ты, согреть его сумею,
никакому горю не отдам,
бережно в душе его взлелею
ненависть великую к врагам.