«Я вам описываю жизнь свою, и больше никакую…»
Я вам описываю жизнь свою, и больше никакую.
Я вам описываю жизнь свою, и только лишь свою.
Каким я вижу этот свет, как я люблю и протестую,
всю подноготную живую у этой жизни на краю.
И с краюшка того бытья, с последней той
ступеньки шаткой,
из позднего того окошка, и зазывая и маня,
мне представляется она такой бескрайнею и сладкой,
как будто дальняя дорога опять открылась для меня.
Как будто это для меня: березы белой лист багряный,
рябины красной лист узорный и дуба черная кора,
и по капризу моему клубится утренник туманный,
по прихоти моей счастливой стоит сентябрьская пора.
«Вы — армия перед походом…»
Вы — армия перед походом
в преддверии грозных атак.
Отставка вчерашним свободам!
Все собрано в жесткий кулак.
Соперника профиль неясный
всё четче под жгучим огнем,
и ваши солдаты прекрасны
в воинственном раже своем.
Всё будет как в том, сорок пятом:
приходит с едой аппетит.
И армия свой ультиматум
предъявит, когда победит.
Рассеется дым над полями,
но вы — уже войско без крыл
с обозами, госпиталями,
с надгробьями братских могил.
Ну надо же: шмель подмосковный
откуда куда залетел! —
и свой пиджачишко посконный
для пущего форса надел.
А свой локоточек протертый
под крылышко спрятал слегка,
и лапкой как будто нетвердой
коснулся живого цветка.
Не склонный отнюдь к сантиментам,
он словно из ковшика пил
и с русским как будто акцентом
английские фразы бубнил.
Потом покачал головою,
пыльцу утирая со щек…
И вновь загудел над травою
шаляпинский чистый басок.
«На улице моей беды стоит ненастная погода…»
На улице моей беды стоит ненастная погода,
шумят осенние деревья, листвою блеклою соря.
На улице моих утрат зиме господствовать полгода:
всё ближе, всё неумолимей разбойный холод декабря.
На улице моей судьбы не всё возвышенно и гладко…
Но теплых стен скупая кладка? А дым колечком
из трубы?
А звук неумершей трубы, хоть всё так призрачно
и шатко?
А та синица, как загадка, на улице моей судьбы?..
Ворон над Переделкином черную глотку рвет.
Он как персонаж из песни над головой кружится.
Я клювом назвать не осмеливаюсь его
вдохновенный рот,
складками обрамленный скорбными, как у провидца.
И видя глаз прозорливый, и слушая речи его,
исполненные предчувствий, отчаяния и желчи,
я птицей назвать не осмеливаюсь крылатое существо —
как будто оно обвиняет, а мне оправдаться нечем.
Когда бы я был поэтом — я бы нашел слова
точные и единственные, не мучаясь, не морочась,
соответствующие склонностям этого существа
и скромным моим представлениям о силе его
пророчеств.
Но я всего стихотворец: так создан и так живу,
в пристрастии к строчке и рифме, в безумии этом
нелепом,
и вижу крылья, присущие этому существу,
но не пойму души его, ниспосланной ему небом.
Я выгляжу праздным и временным в застывших
его глазах,
когда он белое облако рассекает крылом небрежным.
Я царствую здесь, в малиннике, он царствует
в небесах,
и в этом его преимущество передо мною, грешным.
Ворон над Переделкином черную глотку рвет,
что-то он все пророчит мне будто бы ненароком,
и, судя по интонациям, он знает всё наперед…
Но в этом мое преимущество перед лесным пророком.
«Вот странный инструмент для созиданья строчек…»
Вот странный инструмент для созиданья строчек,
которых в первый миг никто понять не хочет.
Вот странный инструмент: два уха, два зрачка,
изгиб надменных губ и шепоток сверчка.
Под ним внизу — сама конструкции основа —
в ней действует душа, разогревая слово.
Меж ними — коридор, на нем, его деля, —
то крестик, то кадык, то галстук, то петля.
«Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки и струны…»
Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки
и струны,
и ваши вулканы погасли, и, видимо, пробил тот час…
И вот по капризу природы, по тайному знаку фортуны
решается эта загадка: кто будет услышан из вас.
Когда вы так странно рождались, как будто
входили без спроса,
как будто с блаженной улыбкой с господского
ели стола,
вам всё удавалось отменно, и были наглы вы, а проза
была, словно нищенка, нема и словно подачки ждала.
Но вот, словно молнии, стрелы в глазах
неподвижных проснулись,
но вспыхнули, зарозовели неюные щеки ее.
И тотчас гусиные перья шершавой бумаги коснулись,
и тотчас ушли, не прощаясь, и быт, и беда, и вранье.
А там уж как Бог пожелает, а там уж как время
захочет,
а там, что подскажет природа, а там, что
позволят грехи…
Покуда шершавой бумаги хоть капля слезы не омочит,
кто знает — что проза такое? Кто знает,
что значит стихи?
«Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою…»
Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою:
кровью и порохом пахнет от близких границ.
Смуглая сабра с оружием, с тоненькой шейкою
юной хозяйкой глядит из-под черных ресниц.
Как ты стоишь… как приклада рукою касаешься!
В темно-зеленую курточку облачена…
Знать, неспроста предо мною возникли, хозяюшка,
те фронтовые, иные, мои времена.
Может быть, наша судьба — как расхожие денежки,
что на ладонях чужих обреченно дрожат…
Вот и кричу невпопад: до свидания, девочки!
Выбора нет! Постарайтесь вернуться назад!..
«Через два поколения выйдут на свет…»
Через два поколения выйдут на свет
люди, которых сегодня нет.
Им будут странными страхи мои,
искаженный овал моего лица.
Ниточка неразделенной любви
вонзится пулею в их сердца.
Им будет робость моя чужда,
они раскованней будут и злей…
Зависть, ненависть и вражда
взойдут над просторами их полей.
Новая Англия. Старая песенка. Дождь.
И овсяной лепешки похрустыванье,
и по траве неизвестного хищника след.
Что-то во всем вашем, ваше величество, облике
неповторимое, грустное,
что-то такое, чему и названия нет.
Времечко, что ли, еще непривычное, облачко,
слишком уж низко бредущее,
образ ли жизни, рожденный цветком луговым?
Или вам видится, ваше величество,
непредсказуемым наше грядущее,
или минувшее видится вам роковым?
Кто его знает, что завтра отыщется. Может
случиться, надежд увеличится.
Кто потеряет, а кто непременно найдет.
Новая Англия. Старая песенка. Что ж тут поделаешь,
ваше величество:
что предназначено, то и стоит у ворот.
Вот дурацкий манекен, расточающий улыбки.
Я гляжу через стекло. Он глядит поверх меня.
У него большая жизнь, у меня ж — одни ошибки…
Дайте мне хоть передышку и крылатого коня!
У него такой успех! Мне подобное не снится.
Вокруг барышни толпятся, и милиция свистит.
У него — почти что всё, он — почти что заграница,
а с меня ведь время спросит и, конечно, не простит.
Мой отец погиб в тюрьме. Мама долго просидела.
Я сражался на войне, потому что верил в сны.
Жизнь меня не берегла и шпыняла то и дело.
Может, я бы стал поэтом, если б не было войны.
У меня медаль в столе. Я почти что был героем.
Манекены без медалей, а одеты хоть куда.
Я солдатом спину гнул, а они не ходят строем,
улыбаются вальяжно, как большие господа.
Правда, я еще могу ничему не удивляться,
выпить кружечку, другую, подскользнуться на бегу.
Манекены же должны днем и ночью улыбаться
и не могут удержаться. Никогда. А я могу.
Так чего же я стою перед этою витриной
и, открывши рот, смотрю на дурацкий силуэт.
Впрочем, мне держать ответ и туда идти с повинной,
где кончается дорога… А с него и спросу нет.
«Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…»