«Ах ты глупая деточка…»
Ах ты глупая деточка,
мой небесный дружок,
тут не Божия меточка —
тут обычный ожог,
но уж если и меточка,
то никак не стрела —
тут шелкувая плёточка
ненароком прошла.
Все блудницы, все бражники
подтвердят как один,
что плохие художники,
а не Тот Господин,
нас уродуют… – радуют
плётками на плацу:
по живому орудуют,
по живому лицу.
Не хоти себе, деточка,
этих шёлковых мук:
ни к чему тебе меточка
да и плац ни к чему б —
нас пусть, пруклятых, балуют,
продолжая трепать:
то малюют, то – милуют,
то малюют опять.
«Жизнь снова с путей не сошла, а могла б…»
Жизнь снова с путей не сошла, а могла б —
не зря все подробности поускользали!
Но как говорил один старый араб:
«Мы видели это простыми глазами».
Он плакал тогда, сигареты курил,
одну за другой и другую за третьей,
и нервно придерживал пальцами пыл
дымившихся рядом столетий.
Ах, этот соблазн – соскочить на ходу
на лживый булыжник, прижаться щекою
к камням ледяным и шептать им в бреду
словечко-другое – какое такое:
что, мол, не хочу, что горят все мосты,
что в поезд палят, кочегара убили,
что, мол, не могу, что в крови все кусты
и корчатся мысли от боли…
Ан – вдруг да прорвёмся, была не была!
Какая там разница – веришь, не веришь:
подставит плечо чуть живая скала,
и руку протянет умерший товарищ,
и над головой зачирикает чиж —
с небес, где плывут облака с образбми…
И плачешь, и куришь, и кровоточишь,
и смотришь простыми глазами.
Хорошо бы не об этом
и, конечно, не об этом,
а тем паче – не об этом,
хорошо бы о былом!
Все мы связаны обетом —
не обетом, так Арбатом,
не Арбатом, так обедом
на Садовом, за углом,
в забегаловке волшебной…
было весело душе в ней!
После, стало быть, крушений
всех на свете кораблей
чем бы память образумить…
вот тебе обед на память —
сколько стоит наша память?
Память стоит пять рублей:
это сразу всё, включая
бочку мёда, чашку чая,
ложку дёгтя, чувство локтя
и конфету-пополам,
и включая ту эпоху,
о которой думать плохо —
хорошо, но очень плохо —
хорошо… тем паче нам!
Там, конечно, всё кошмарно,
мерзость, пакость, грязь и скверна,
все стоят по стойке смирно,
ибо миром правит зло,
ибо никуда не деться
от него… но как чудесно,
как легко, какое детство,
как темно и как светло!
«Тогда ещё стихи водились в сих краях…»
Тогда ещё стихи водились в сих краях,
тогда ещё – не пав во всех своих боях —
я собирал в саду причудливые тропы,
тогда ещё вели извилистые тропы
в такие тайники неведомой души,
где мир и тишина: укройся и пиши.
Тогда был старый век, и все мы были живы,
тогда на флаге изолгавшейся державы
за молот золотой ещё держался серп —
такой же золотой, но век был милосерд
и каждому давал одежду и еду,
и ставил каждому пятёрку по труду.
Тогда и этот сад был сыт, обут, одет —
и с яблоком во рту сидел в качалке дед
и всё в столбцах газет разыскивал ответ,
которого там не было, да и поныне нет,
и подавали чай под яблоню и вишню,
и каждый раз на чай заглядывал Всевышний.
Тогда был небосвод ровнее и положе,
да и Всевышний был значительно моложе
и обещал, что утешений впереди —
хоть улицы мости, хоть пруд пруди,
и улыбался, безмятежно повторяя:
«Все, кто живёт в этой стране, достойны рая».
«А подобного урагана не было никогда…»
А подобного урагана не было никогда.
Было только тогда, когда лопнул зелёный шарик.
И тогда ещё мой друг детства, по имени Шурик,
со слезами сказал: «Какая большая беда!»
Было только тогда, когда не пойми куда унесло
год, число, номер дома и прочие горькие вещи.
И я вышел из строя и оказался в чаще
непонятного текста – безграмотного и многосло…
Было только тогда, когда промок коробок —
и почти целый день никого не случилось рядом:
всё вдруг сразу забылось – и то, откуда мы родом,
и куда мы идём, и где проживает Бог.
Было только тогда, когда мне обещали прийти в шесть,
а пришли через год, но уже не застали дома —
и увидели, что отныне всё по-другому,
и божественно звенела на крыше новая жесть.
Было только тогда… и тогда, и тогда, и тогда —
до чего ж оно пёстрое, это лоскутное покрывало!
Но тогда ведь и жизнь была ещё совсем молода,
потому-то и были тогда ураганы, а так – не бывало.
«Тут, между прочим, всё поломалось…»
«Мама, мне жалко!»
Голос из зала
Тут, между прочим, всё поломалось —
всякая малость тут поломалась:
ножик и вилка, обруч и палка…
мама, мне жалко!
Тут, между прочим, всё изменилось —
всякая милость тут изменилась:
кеды, футболка, светлая чёлка…
И, между прочим, всё износилось —
всякая ценность тут износилась:
смысла и толка, ситца и шёлка,
мама, мне жалко!
Детства шкатулка мелко и гулко
отгрохотала всем содержимым,
всем содержимым неудержимым:
ключик-замочек, почерк с нажимом,
краски и кисти, старые вести,
ржавые гвозди,
хоть ненадолго в небо прогулка,
дальше не езди,
дальше заминка, дальше развилка,
рушится с неба книжная полка,
время крадётся шатко и валко
и пожирает зайца и волка —
мама, мне жалко!
«Так что же, собственно, ещё сказать о детстве…»
Так что же, собственно, ещё сказать о детстве…
Да, в общем, нечего: пустынная страна.
Хотя, конечно же, солдатики, индейцы,
пираты, рыцари и прочая шпана —
они со мной, они и нынче на подхвате,
чуть что не так, чуть жизнь темна или трудна.
В то время как все золотые имена —
серёжи-саши-пети-гали-вали-кати —
они исчезли: улетели на ракете,
вдаль ускакали, вставив ноги в стремена,
переиначены на выездной анкете
латинской графикой и графикой ивритской —
и их истории сегодня грош цена.
Они растаяли – ледышкою, ириской,
размылись в подписи, размашистой и резкой,
измождены пропиской и перепропиской
и больше, кажется, не значат ни хрена —
по отношению к корветам, збмкам, кобрам,
к мечам и саблям… и ко всем другим макабрам,
что и сейчас ещё порой наводят жуть.
Но как любили мы тогда блуждать по дебрям,
где я был дудочкой прохожею подобран,
научен глупостям и вновь отпущен жить!..
«Я был в отчаяньи от той страны…»
Я был в отчаяньи от той страны,
в которой все мы были неравны,
но говорили, что равны, – и врали,
и старились, и часто умирали,
и видели совсем другие сны.
А над страной летало вороньё,
но раз мы поклялись любить её,
то… годы шли – и мы её любили:
за что – за чёрт-те что, за изобилье,
хоть это тоже, в сущности, враньё.
И я в отчаяньи от этой вот страны —
в которой все мы, вроде бы, равны,
но говорим, что неравны, – и правы,
и выбрали свободу для Вараввы,
да видим-то совсем другие сны.
И по стране шатается ворьё,
но раз мы поклялись любить её,
то… любим – хоть и морщимся, а любим:
за что – за снисхожденье к бедным людям,
хоть это тоже, в сущности, враньё.
Я от любой в отчаяньи страны,
в которой все равны и неравны —
в одно и то же время, без разбора,
и простака не отличишь от вора,
и все вокруг чужие видят сны —
лгут, правда что свои… ах, Бог бы с ними:
их ложь не рушит никаких основ,
и дразнит их Ниспосылатель Снов
своими челноками расписными.
«Вечный поиск иных светил…»
Вечный поиск иных светил
да скитанья далёким небом…
потому я так много всего забыл —
будто бы никогда и не был,
будто и не родился в этих местах,
не был в очереди за репкой!
Уж теперь из меня ничего не достать —
ни багром, ни цапкой,
ни добром, ни чем-нибудь там ещё б,
ни мытьём, ни кбтаньем
в темноте заповедных этих трущоб —
…разве взрывом атомным.
Что во облацех, значит, темна вода,
что в колодцах – одна беда,
и когда я опять прихожу сюда,
то не вижу здесь ни следа
тех, кто с галками воевал,
кто тиранил «немку»,
кто убил меня наповал,
с кем ходил в обнимку.
…а вот разрухи при царе Горохе
совсем не помню, разные огрехи —
это пожалуйста, шуты и скоморохи
свидетели, всё было, но разрухи —
её не помню при царе Горохе —
ходили, правда, всяческие слухи,
мол, ждут нас в будущем измены да подвохи,
пришельцы, трёхголовые телята,
огонь кометы на исходе лета…
короче, что всё будет очень люто
и будет падать замертво валюта
в болото лебединого балета —
так щебетали птахи и старухи,
воспитанные при царе Горохе,
и улетали на свои застрехи,
и все им верили, и всех терзали страхи…
случайность, нарядясь в необходимость,
смущала и запутывала демос,
над головой носился Нострадамус
и гадил сверху, из другой эпохи…
дела, конечно, были очень плохи,
ан не настолько, чтоб пищало в брюхе
от голода – шуты и скоморохи
свидетели, что при царе Горохе
мы все ни в коем случае не злату
молились, не булату, но билету
в Большой, а если даже и булату,
так не тому… – божественному плуту,
купившему за небольшую плату
всех сразу на единственную ноту,
известную ему, но этой крохи
вполне хватало при царе Горохе
и даже оставалось на орехи —
нет, даже доставалось на орехи,
не помню, да и сам язык был младше…
чуть младше – нет, не хуже или лучше,
а раньше, и, как выяснялось, тоньше,
без мата, и у каждой почтальонши,
да что там почтальонши – кастелянши,
за нею раз пятнадцать повторимши,
вполне спокойно можно было брать уроки
культуры речи при царе Горохе —
культуры речи и культуры встречи,
не говоря уж о культуре первой ночи,
или культуре вечности… короче,
культуры думать так, а не иначе,
не замечая нависавшей тучи —
их было много при царе Горохе,
и все темны, шуты и скоморохи
свидетели, что часто моросило,
поштормливало, уносило силы,
ломало страшно, но, попив рассола,
все снова поддавались на посулы
судьбы-обманщицы, сухарики и сало
на завтра запасая, а сивухи
всегда хватало при царе Горохе —
да и куда же без неё, дурёхи,
дурёхи, сватьи-бабы Бабарихи…
и вот что странно: сердце в общей суматохе
не било, так чтоб очень уж, тревоги —
Бог не тревожил, но имелись боги:
бог ветчины, севрюги и наваги,
бог мини-юбки, джинсов, буги-вуги,
бог дачи в Кратове, Малаховке, Барвихе,
и виден был на свет в любой прорехе
не тот, так этот бог… при каждом взмахе
полотнища в столбе пурпурной пыли
порхали группы ангелов и плыли
над нами, находясь не то в запале,
не то в опале – подо всех копали,
включая ангелов, и те же заварухи
происходили при царе Горохе,
что и теперь, шуты и скоморохи
свидетели, что все мы, как проказы,
боялись разных козней – и, как козы,
неслись вперёд, не думая о крахе,
притом что, в общем, при царе Горохе
известны дальновидные указы,
и, слава Богу, не было разрухи,
подобной нынешней…
шуты и скоморохи
свидетели.
И дети.
И стрекозы.