1925
Кто-то шумно швыряет пшеничные зерна
на крышу,
их клюют второпях обезумевшие петухи;
густо сыплется дождь, и во мраке полуночном
слышу,
как тяжелые капли колотят по краю стрехи.
Прорастают упавшие зерна колосьями
длинными,
а средь них возникают, как дьявольские грибы,
волдыри черных зонтиков и над размытою
глиною
проплывают во мгле будто волею черной волшбы.
Сыплет дождь из лукошек, отборной пшеницею
полных,
и дерутся всю ночь петухи над летучим зерном,
а наутро является солнце, как желтый
подсолнух,
что без семечек выклеванных поднялся за окном.
1925
На кручи крыш в их тесноте железной
и на асфальт бульваров городских
сойдет ли хоть однажды снег небесный,
подобно ангелу безгрешно тих
и лучезарен? Вряд ли!.. Дым тлетворный
над городом царит весь год, весь век.
Здесь и зима, наверно, будет черной,
здесь неизвестны ангелы и снег.
Он если и слетит с небес немых,
то лишь на срок, отмеренный минутками:
здесь, полицейскими и проститутками
растоптанный, он сгинет прокоптелым
от дыма, что из труб валит с утра…
И лишь в садах он остается белым, —
там, где играет детвора.
1929
Бреду один по улицам, где вечер
над рдяно-красной черепицей кровель,
такой же рдяно-красный, догорает.
И, глядя на закат, я вспоминаю:
сейчас и над Неаполем он рдеет,
и блещут окна верхних этажей,
пылающие блики отражая,
и Неаполитанского залива
светлеют волны, тронутые ветром,
и зыблются, как на лугу трава,
и возвращаются мычащим стадом
в шумливый порт под вечер пароходы.
На набережной пестрая толпа
благословеньем провожает этот
минувший день, прожитый беззаботно,
но в той толпе меня теперь уж нет.
Закат сейчас горит и над Парижем.
Там запирают Люксембургский сад.
Труба звучит настойчиво и страстно,
и, словно на ее призыв протяжный,
нисходит сумрак в белые аллеи.
Толпа детей за сторожем идет
и слушает в молчаньи, в упоеньи
повелевающую песню меди,
и каждому хотелось бы поближе
к волшебному пробиться трубачу.
Из тех резных ворот, открытых настежь,
выходят люди весело и шумно,
но в их толпе меня теперь уж нет.
Зачем не можем мы одновременно
быть там и здесь, всегда и всюду, где
клокочет жизнь могуче и бескрайно?
Мы непреодолимо умираем,
вседневно умираем, исчезая
оттуда и отсюда — отовсюду,
пока совсем не сгинем наконец.
1930
Падают минуты монотонно.
Ты не спишь, и слух твой напряжен —
слышишь старого комода стоны
и бормочущий далекий сон.
Вдоль шоссе автомобиль пронесся
темноте ночной наперерез;
фарами сверкая, в окна бросил
тень дороги и пропал, исчез.
Этот быстрый свет привел в движенье
комнату твою и вместе с ней
все, что дожидалось воплощения,
все, о чем молчал ты столько дней.
Миг единственный!.. В ночном бесшумье
свет зажжен, и ты всю ночь готов
пожинать посев глухих раздумий
и следить за прорастанием слов.
И скитальцам, что в пути устали
и домой бредут уже с трудом,
засияет из далекой дали
свет в окне твоем.
1934
Долгими годами ждешь ты чуда,
а оно пред нами всякий час…
Видишь — грузчик мимо нас
зеркало несет. Взгляни отсюда —
город в зеркале как мир тысячелицый:
улицы, ворот высоких своды,
здания, заборы, пешеходы
и внезапные автомобили,
будто обезумевшие птицы…
Площадь зыблется, и, сбившись тесно,
крыши, и балконы
накренились и вот-вот исчезнут
в блеске неба, в синеве бездонной…
Не дивись, что, тяжестью измотан,
сгорбясь, человек идет с трудом.
Небывалый, дивный мир несет он
на плече своем.
1937
Усталый поезд у вокзала
стал для разгрузки и погрузки.
Заря заката угасала
над неоглядной степью русской.
Вот девушка на виадуке
протягивает парню руки,
он к ней спешит, и в небе где-то
я вижу два их силуэта.
Вот на велосипеде спешно
промчался кто-то вдоль избенок;
вот разрыдался безутешно,
от матери отстав, ребенок.
Прощально дрогнули вагоны,
отходит поезд от перрона,
вдали остался шум вокзальный,
и мчится поезд, мчится дальний.
Тот велосипедист, что скрылся,
мелькнув передо мной случайно, —
приехал ли, куда стремился?
Мгновение осталось тайной.
И парня девушка встречала
иль провожала, обнимая?
Ребенок в толчее вокзала
нашел ли мать?.. Я не узнаю.
Мгновеньям этой краткой встречи —
им никогда не повториться.
Не это ль жребий человечий —
пройти неведомым и скрыться?
1965
Художник хотел нарисовать ветер —
и рисовал листья, что летели в смятении
с веток осенних,
будто искры бушующего костра.
Он хотел нарисовать ветер —
и рисовал, как, поблескивая, струится трава
на лугу.
Он хотел нарисовать ветер —
и рисовал облака в их паническом бегстве
по небу.
Художник хотел нарисовать ветер —
и видел всегда, что рисует другое.
1977
На дачу съездить время выдалось,
и я повез их, но в пути
машина отказала, выдохлась,
придется им пешком идти.
По Витоше наверх идут они,
гляжу со страхом им вослед,
дивлюсь недавней мысли путаной:
да ты привязан к ним иль нет?
В моей он куртке, не теперешней,
а старенькой, что чуть жива,
ведет жену за локоть бережно,
хоть сам он держится едва.
Она, пучок прикрыв панамою,
неспешно с палочкой идет.
С тревогою глядят глаза мои,
как двое движутся вперед.
Зашли за взгорье недалекое
в минуты гаснущего дня;
ее фигурка невысокая
сокрылась первой от меня,
еще мгновенье вызывающе
торчали волосы его,
и вот в закатной дымке тающей
уже не вижу никого.
Что было делать! Он бедствием стал,
лаял так страшно, что я и решил, хоть не сразу:
сунул в машину его, завез в дальний квартал,
выпустил там и прибавил газу.
Было мне тяжко, но я уже говорил:
лаял он так, что терпеть не хватало сил.
А через неделю в дверь что-то скребется упрямо,
что-то скулит и колотит хвостом второпях,
что-то на грудь мне кидается прямо,
что-то лижет меня со слезами в глазах.
Заросший и грязный,
промокший, несчастный,
и какой-то весь драный,
и со свежею раной…
Трется о ноги мои, жмется ко мне,
голос его понимаю вполне.
Он молит: — Хозяин, хозяин бесценный,
моя вина несомненна,
но прости, заклинаю!
Что случилось — не знаю!
Припадаю к ногам твоим, плача,
я отыскался, я цел!
Честное слово собачье —
я убежать не хотел!
Оттеснило меня народом
иль в глаза мне попала пыль —
потерял я за поворотом
твой автомобиль!
У, как было ужасно!
У, как было опасно!
Я не раз подбегал
к одному магазину,
но твой запах пропал,
сбитый вонью бензина!
Знать, ругал ты собаку
И жалел ты о ней,
но и я ведь, однако,
рыскал эти семь дней,
думал — дальше иль ближе?..
Так прости же, впусти же!
Не исчезну я снова,
пропадать не посмею
и даю тебе слово
лаять вдвое сильнее!
— Заходи, — отвечаю, —
но сержусь на тебя я,
ты не будешь отныне
разъезжать на машине!