Феи расчесанных голов
На лобик розовый и влажный от мучений
Сзывая белый рой несознанных влечений,
К ребенку нежная ведет сестру сестра,
Их ногти – жемчуга с отливом серебра.
И, посадив дитя пред рамою открытой,
Где в синем воздухе купаются цветы,
Они в тяжелый лен, прохладою омытый,
Впускают грозные и нежные персты.
Над ним мелодией дыханья слух балуя,
Незримо розовый их губы точат мед;
Когда же вздох порой его себе возьмет,
Он на губах журчит желаньем поцелуя.
Но черным веером ресниц их усыплен
И ароматами, и властью пальцев нежных,
Послушно отдает ребенок сестрам лен,
И жемчуга щитов уносят прах мятежных.
Тогда истомы в нем подъемлется вино,
Как мех гармонии, когда она вздыхает…
И в ритме ласки их волшебной заодно
Все время жажда слез, рождаясь, умирает.
О, не кляни ее за то, что Идумеи
На ней клеймом горит таинственная ночь!
Крыло ее в крови, а волосы, как змеи,
Но это дочь моя, пойми: родная дочь.
Когда чрез золото и волны аромата
И пальмы бледные холодного стекла
На светоч ангельский денница пролила
Свой первый робкий луч и сумрак синеватый,
Отца открытием нежданным поразил,
Печальный взор его вражды не отразил,
Но ты, от мук еще холодная, над зыбкой
Ланиты бледные ты склонишь ли с улыбкой
И слабым голосом страданий и любви
Шепнешь ли бедному творению: «Живи»?
Нет! Если б даже грудь над ней ты надавила
Движеньем ласковым поблекшего перста,
Не освежить тебе, о белая Сивилла,
Лазурью девственной сожженные уста.
Лишь в смерти ставший тем, чем был он изначала,
Грозя, заносит он сверкающую сталь
Над непонявшими, что скорбная скрижаль
Царю немых могил осанною звучала.
Как гидра некогда отпрянула, виясь,
От блеска истины в пророческом глаголе,
Так возопили вы, над гением глумясь,
Что яд философа развел он в алкоголе.
О, если туч и скал осиля тяжкий гнев,
Идее не дано отлиться в барельеф,
Чтоб им забвенная отметилась могила,
Хоть ты, о черный след от смерти золотой
Обломок лишнего в гармонии светила,
Для крыльев Дьявола отныне будь метой.
…Отметим способность переводчика вселяться в душу разнообразных переживаний… Разнообразен и умен также выбор поэтов и стихов – рядом с гейневским «Двойником», переданным сильно, – легкий, играющий стиль Горация и смешное стихотворение «Сушеная селедка» (из Ш. Кро).
Александр Блок
Видали ль вы белую стену – пустую, пустую,
пустую?
Не видели ль лестницы возле – высокой, высокой,
высокой?
Лежала там близко селедка – сухая, сухая, сухая…
Пришел туда мастер, а руки – грязненьки,
грязненьки,
грязненьки.
Принес молоток свой и крюк он – как шило,
как шило,
как шило…
Принес он и связку бечевок – такую, такую, такую.
По лестнице мастер влезает – высоко, высоко,
высоко,
И острый он крюк загоняет – да туки, да туки, да
туки!
Высоко вогнал его в стену – пустую, пустую,
пустую;
Вогнал он и молот бросает – лети, мол, лети, мол,
лети, мол!
И вяжет на крюк он бечевку – длиннее, длиннее,
длиннее,
На кончик бечевки селедку – сухую, сухую, сухую.
И с лестницы мастер слезает – высокой, высокой,
высокой,
И молот с собою уносит – тяжелый, тяжелый,
тяжелый.
Куда, неизвестно, но только – далеко, далеко,
далеко.
С тех пор и до этих селедка – сухая, сухая, сухая,
На кончике самом бечевки – на длинной,
на длинной,
на длинной,
Качается тихо, чтоб вечно – качаться, качаться,
качаться…
Сложил я историю эту – простую, простую,
простую,
Чтоб важные люди, прослушав, сердились,
сердились,
сердились,
И чтоб позабавить детишек таких вот…
и меньше… и
«У нее были косы густые…»
У нее были косы густые
И струились до пят, развитые,
Точно колос полей, золотые.
Голос фей, но странней и нежней,
И ресницы казались у ней
От зеленого блеска черней.
Но ему, когда конь мимо пашен
Мчался, нежной добычей украшен,
Был соперник ревнивый не страшен,
Потому что она никогда
До него, холодна и горда,
Никому не ответила: «Да».
Так безумно она полюбила,
Что когда его сердце остыло,
То в своем она смерть ощутила.
И внимает он бледным устам:
«На смычок тебе косы отдам:
Очаруешь ты музыкой дам».
И, лобзая, вернуть он не мог
Ей румянца горячего щек, –
Он из кос ее сделал смычок.
Он лохмотья слепца надевает,
Он на скрипке кремонской играет
И с людей подаянье сбирает.
И, чаруя, те звуки пьянят,
Потому что в них слезы звенят,
Оживая, уста говорят.
Царь своей не жалеет казны,
Он в серебряных тенях луны
Увезенной жалеет жены.
. . . . . . . . . . . . . . .
Конь усталый с добычей не скачет,
Звуки льются… Но что это значит,
Что смычок упрекает и плачет?
Так томительна песня была,
Что тогда же и смерть им пришла;
Свой покойница дар унесла;
И опять у ней косы густые,
И струятся до пят, развитые,
Точно колос полей, золотые…
«Do, re, mi, fa, sol, la, si, do…»
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
Ням-ням, пипи, аа, бобо.
Do, si, lа, sol, fa, mi, ге, dо.
Папаша бреется. У мамы
Шипит рагу. От вечной гаммы,
Свидетель бабкиных крестин,
У дочки стонет клавесин…
Ботинки, туфельки, сапожки
Прилежно ваксит старший сын
И на ножищи, и на ножки…
Они все вместе в Luxembourg[35]
Идут сегодня делать тур,
Но будут дома очень рано
И встанут в шесть… чтоб неустанно
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
Ням-ням, пипи, аа, бобо.
Do, si, la, sol, fа, mi, re, do.
Последний мой приют – сей пошлый макадам,
Где столько лет влачу я старые мозоли
В безумных поисках моей пропавшей доли,
А голод, как клеврет, за мною по пятам.
Твоих, о Вавилон, вертепов блеск и гам
Коробку старую мою не дразнят боле!
Душа там скорчилась от голода и боли,
И черви бледные гнездятся, верно, там.
Я призрак, зябнущий в зловонии отребий,
С которыми сравнял меня завидный жребий,
И даже псов бежит передо мной орда;
Я струпьями покрыт, я стар, я гнил, я – парий,
Но ухмыляюсь я презрительно, когда
Помыслю, что ни с кем не хаживал я в паре.
Я приходил туда, как в заповедный лес:
Тринадцать старых ламп, железных и овальных,
Там проливали блеск мерцаний погребальных
На вековую пыль забвенья и чудес.
Тревоги тайные мой бедный ум гвоздили,
Казалось, целый мир заснул иль опустел;
Там стали креслами тринадцать мертвых тел.
Тринадцать желтых лиц со стен за мной следили.
Оттуда, помню, раз в оконный переплет
Я видел лешего причудливый полет,
Он извивался весь в усильях бесполезных:
И содрогнулась мысль, почуяв тяжкий плен, –
И пробили часы тринадцать раз железных
Средь запустения проклятых этих стен.
Безмолвие
(Тринадцать строк)
Безмолвие – это душа вещей,
Которым тайна их исконная священна,
Оно бежит от золота лучей,
Но розы вечера зовут его из плена;
С ним злоба и тоска безумная забвенна,
Оно бальзам моих мучительных ночей,
Безмолвие – это душа вещей,
Которым тайна их исконная священна.
Пускай роз вечера живые горячей –
Ему милей приют дубравы сокровенной,
Где спутница печальная ночей
Подолгу сторожит природы сон священный…
Безмолвие – это душа вещей.
1901
Одетый в черное, он бледен был лицом,
И речи, как дрова, меж губ его трещали,
В его глазах холодный отблеск стали
Сменялся иногда зловещим багрецом.
Мы драмы мрачные с ним под вечер читали,
Склонялись вместе мы над желтым мертвецом,
Высокомерие улыбки и печали
Сковали вместе нас таинственным кольцом.
Но это черное и гибкое созданье
В конце концов меня приводит в содроганье.
«Ты – дьявол», – у меня сложилось на губах.
Он мигом угадал: «Вам Боженька милее,
Так до свидания, живите веселее!
А дьявол вам дарит Неисцелимый Страх».
Ты – море плоское в тот час, когда отбой
Валы гудящие угнал перед собой,
А уху чудится прибоя ропот слабый,
И тихо черные заворошились крабы.
Ты – Стикс, но высохший, откуда, кончив лов,
Уносит Диоген фонарь, на крюк надетый,
И где для удочек «проклятые» поэты
Живых червей берут из собственных голов.
Ты – щетка жнивника, где в грязных нитях рони
Прилежно роется зловонный рой вороний,
И от карманников, почуявших барыш,
Дрожа спасается облезлый житель крыш.
Ты – смерть. Полиция хранит, а вор устало
Рук жирно розовых взасос целует сало.
И кольца красные от губ на них видны
В тот час единственный, когда ползут и сны.
Ты – жизнь, с ее волной певучей и живою
Над лакированной тритоньей головою,
А сам зеленый бог в мертвецкой и застыл,
Глаза стеклянные он широко раскрыл.