Анне Каландадзе
Как мило всё было, как странно.
Луна восходила, и Анна
печалилась и говорила:
– Как странно всё это, как мило. —
В деревьях вблизи ипподрома —
случайная сень ресторана.
Веселье людей. И природа:
луна, и деревья, и Анна.
Вот мы – соучастники сборищ.
Вот Анна – сообщник природы,
всего, с чем вовеки не споришь,
лишь смотришь – мгновенья и годы.
У трав, у луны, у тумана
и малого нет недостатка.
И я понимаю, что Анна —
явленье того же порядка.
Но если вблизи ипподрома,
но если в саду ресторана
и Анна, хотя и продрогла,
смеётся так мило и странно,
я стану резвей и развязней
и вымолвлю тост неизбежный:
– Ах, Анна, я прелести вашей
такой почитатель прилежный.
Позвольте спросить вас: а разве
ваш стих – не такая ж загадка,
как встреча Куры и Арагви
близ Мцхета во время заката?
Как эти прекрасные реки
слились для иного значенья,
так вашей единственной речи
нерасторжимы теченья.
В ней чудно слова уцелели,
сколь есть их у Грузии милой,
и раньше – до Свети-Цховели,
и дальше – за нашей могилой.
Но, Анна, вот сад ресторана,
веселье вблизи ипподрома,
и слышно, как ржет неустанно
коней неусыпная дрема.
Вы, Анна, – ребенок и витязь,
вы – маленький стебель бесстрашный,
но, Анна, клянитесь, клянитесь,
что прежде вы не были в хашной! —
И Анна клялась и смеялась,
смеялась и клятву давала:
– Зарей, затевающей алость,
клянусь, что еще не бывала! —
О жизнь, я люблю твою сущность:
луну, и деревья, и Анну,
и Анны смятенье и ужас,
когда подступали к духану.
Слагала душа потаенно
свой шелест, в награду за это
присутствие Галактиона
равнялось избытку рассвета,
не то чтобы видимо зренью,
но очевидно для сердца,
и слышалось: – Есмь я и рею
вот здесь, у открытого среза
скалы и домов, что нависли
над бездной Куры близ Метехи.
Люблю ваши детские мысли
и ваши простые утехи. —
И я помышляла: покуда
соседом той тени не стану,
дай, жизнь, отслужить твоё чудо,
ту ночь, и то утро, и Анну…
1975«Я столько раз была мертва…»
Я столько раз была мертва
иль думала, что умираю,
что я безгрешный лист мараю,
когда пишу на нём слова.
Меня терзали жизнь, нужда,
страх поутру, что всё сначала.
Но Грузия меня всегда
звала к себе и выручала.
До чудных слёз любви в зрачках
и по причине неизвестной,
о, как, когда б вы знали, – как
меня любил тот край прелестный.
Тифлис, не знаю, невдомёк —
каким родителем суровым
я брошена на твой порог
подкидышем большеголовым?
Тифлис, ты мне не объяснял,
и я ни разу не спросила:
за что дарами осыпал
и мне же говорил «спасибо»?
Какую жизнь ни сотворю
из дней грядущих, из тумана, —
чтоб отслужить любовь твою,
всё будет тщетно или мало…
1975Как любила я жизнь! – О любимая, длись! —
я вослед Тициану твердила.
Я такая живучая, старый Тифлис,
твоё сердце во мне невредимо.
Как мацонщик, чей ослик любим, как никто,
возвещаю восход и мацони.
Коль кинто не придёт, я приду, как кинто,
веселить вас, гуляки и сони.
Ничего мне не жалко для ваших услад.
Я – любовь ваша, слухи и басни.
Я нырну в огнедышащий маленький ад
за стихом, как за хлебом – хабази.
Жил во мне соловей, всё о вас он звенел,
и не то ль меня сблизило с вами,
что на вас я взирала глазами зверей
той породы, что знал Пиросмани.
Без Тифлиса жила, по Тифлису томясь.
Есть такие края неужели,
где бы я преминула, Отар и Тамаз,
вспомнить вас, чтоб глаза повлажнели?
А когда остановит дыханье и речь
та, последняя в жизни превратность,
я успею подумать: позволь умереть
за тебя, мой Тифлис, моя радость!
1978Вид рынка в Гагре душу веселит.
На злато дыни медный грош промотан.
Не есть ли я ленивый властелин,
чей взор пресыщен пурпуром и мёдом?
Вздыхает нега, бодрствует расчёт,
лоснится благоденствие Кавказа.
Торговли огнедышащий зрачок
разнежен сном и узок от коварства.
Где, визирь мой, цветочные ряды?
С пристрастьем станем выбирать наложниц.
Хвалю твои беспечные труды,
владелец сада и садовых ножниц.
Знай, я полушки ломаной не дам
за бледность черт, чья быстротечна участь.
Я красоту люблю, как всякий дар,
за прочный позвоночник, за живучесть.
Я алчно озираюсь. Наконец,
как старый царь – невольницу младую,
влеку я розу в бедный мой дворец
и на свои седины негодую.
Эй вы, плавней, кто тянет паланкин!
Моих два локтя понукаю, то есть —
хранить её, пока меж половин
всего, что в нём, расплющил нас автобус.
В беспамятстве, в росе ещё живой,
спи, жизнь моя, твой обморок не вечен.
Как соразмерно мощный стебель твой
прелестно малой головой увенчан.
Уф, отдышусь. Вот дом, в чей бок тавро
впечатано: «Дом творчества». Как просто!
Есть дом у нас, чтоб сотворить твоё
бессмертие на белом свете, роза!
Пока юлит перед тобой глагол,
твой гений сразу обретает навык
дышать водой, опередив глоток
сестёр твоих – прислужниц и чернавок.
Прости, дитя, что, из родимых кущ
изъяв тебя, томлю тебя беседой.
Лишь для того мой разум всемогущ,
чтоб стала ты пусть мёртвой, но воспетой.
Что розе этот вздор? Уныл и дряхл
хвалёный ум, и всяк эпитет скуден.
Он бесполезней и скучнее драхм
её красе, что занята искусством
растеньем быть, а не предметом для
хвалы моей. О, как светает грозно.
Я говорю при первом свете дня:
– Как ты прекрасна, розовая роза!
Та роза ныне – слабый призрак, вздох.
Но у неё заступник есть в природе.
Как беспощадно он взимает долг
с немой души, робеющей при розе.
1977Переделкино после разлуки
Темнела долгая загадка,
и вот сейчас блеснёт ответ.
Смотрю на купол в час заката,
и в небо ясный вход отверст.
Бессмертная душа надменна,
а то, что временный оплот
души, желает жить немедля,
но это место узнаёт.
Какая связь меж ним и телом,
не догадаться мудрено.
Вдали, внизу, за полем белым
о том же говорит окно.
Всё праведней, всё беззащитней
жизнь света в доблестном окне.
То – мне привет сквозь мглу, сквозь иней,
укор и предсказанье мне.
Просительнее слёз и слова,
слышнее изъявленья уст,
свет из окна. Но я – готова,
и я пред ним не провинюсь.
Ни я не замараюсь славой,
ни поле, где течёт ручей,
не вздумает очнуться свалкой
ненужных и чужих вещей.
1977Всегда быть не хитрей, чем дети,
не злей, чем дерево в саду,
благославляя жизнь на свете
заботливей, чем жизнь свою…
С Василием Аксеновым
Я вышла в сад, но глушь и роскошь
живут не здесь, а в слове: «сад».
Оно красою роз возросших
питает слух, и нюх, и взгляд.
Просторней слово, чем окрестность:
в нём хорошо и вольно, в нём
сиротство саженцев окрепших
усыновляет чернозём.
Рассада неизвестных новшеств,
о, слово «сад» – как садовод,
под блеск и лязг садовых ножниц
ты длишь и множишь свой приплод.
Вместилась в твой объём свободный
усадьба и судьба семьи,
которой нет, и той садовой
потёрто-белый цвет скамьи.
Ты плодороднее, чем почва,
ты кормишь корни чуждых крон,
ты – дуб, дупло, Дубровский, почта
сердец и слов: любовь и кровь.
Твоя тенистая чащоба
всегда темна, но пред жарой
зачем потупился смущённо
влюблённый зонтик кружевной?
Не я ль, искатель ручки вялой,
колено гравием красню?
Садовник нищий и развязный,
чего ищу, к чему клоню?
И, если вышла, то куда я
всё ж вышла? Май, а грязь прочна.
Я вышла в пустошь захуданья
и в ней прочла, что жизнь прошла.
Прошла! Куда она спешила?
Лишь губ пригубила немых
сухую му́ку, сообщила,
что всё – навеки, я – на миг.
На миг, где ни себя, ни сада
я не успела разглядеть.
«Я вышла в сад», – я написала.
Я написала? Значит, есть
хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,
что выход в сад – не ход, не шаг.
Я никуда не выходила.
Я просто написала так:
«Я вышла в сад»…
1980Да будем мы к своим друзьям пристрастны,
да будем думать, что они прекрасны!
Терять их страшно, Бог не приведи!
В мастерской Мессерера