Длинный Джон Браун и малютка Мэри Бэлл.
Перевод С. Маршака
Была в орехе фея у крошки Мэри Бэлл,
А у верзилы Джона в печенках черт сидел.
Любил малютку Мэри верзила больше всех,
И заманила фея дьявола в орех.
Вот выпрыгнула фея и спряталась в орех.
Смеясь, она сказала: «Любовь — великий грех!»
Обиделся на фею в нее влюбленный бес,
И вот к верзиле Джону в похлебку он залез.
Попал к нему в печенки и начал портить кровь,
Верзила ест за семерых, чтобы прогнать любовь,
Но тает он, как свечка, худеет с каждым днем
С тех пор, как поселился голодный дьявол в нем.
— Должно быть, — люди говорят, — в него забрался волк!
Другие дьявола винят, и в этом есть свой толк,
А фея пляшет и поет — так дьявол ей смешон,
И доплясалась до того, что умер длинный Джон,
Тогда плясунья-фея покинула орех.
С тех пор малютка Мэри не ведает утех.
Ее пустым орехом сам дьявол завладел.
И вот с протухшей скорлупой осталась Мэри Бэлл.
I wonder whether the girls are mad,
And I wonder whether they mean to kill,
And I wonder if William Bond will die,
For assuredly he is very ill.
He went to church in a May morning,
Attended by Fairies, one, two, and three;
But the Angels of Providence drove them away,
And he return'd home in misery.
He went not out to the field nor fold,
He went not out to the village nor town,
But he came home in a black, black cloud,
And took to his bed, and there lay down.
And an Angel of Providence at his feet,
And an Angel of Providence at his head,
And in the midst a black, black cloud,
And in the midst the sick man on his bed.
And on his right hand was Mary Green,
And on his left hand was his sister Jane,
And their tears fell thro' the black, black cloud
To drive away the sick man's pain.
'O William, if thou dost another love,
Dost another love better than poor Mary,
Go and take that other to be thy wife,
And Mary Green shall her servant be.'
'Yes, Mary, I do another love,
Another I love far better than thee,
And another I will have for my wife;
Then what have I to do with thee?
'For thou art melancholy pale,
And on thy head is the cold moon's shine,
But she is ruddy and bright as day,
And the sunbeams dazzle from her eyne.'
Mary trembled and Mary chill'd,
And Mary fell down on the right-hand floor,
That William Bond and his sister Jane
Scare could recover Mary more.
When Mary woke and found her laid
On the right hand of her William dear,
On the right hand of his loved bed,
And saw her William Bond so near,
The Fairies that fled from William Bond
Danced around her shining head;
They danced over the pillow white,
And the Angels of Providence left the bed.
I thought Love lived in the hot sunshine,
But О he lives in the moony light!
I thought to find Love in the heat of day,
But sweet Love is the comforter of night.
Seek Love in the pity of others' woe,
In the gentle relief of another's care,
In the darkness of night and the winter's snow,
In the naked and outcast, seek Love there!
Вильям Бонд.
Перевод В. Топорова
Я поражаюсь безумью Дев,
Я поражаюсь их жажде крови,
И я поражаюсь: Вилли Бонд жив,
Хотя пошатнулось его здоровье!
Он в церковь майским утром пошел;
Одна, две, три — замелькали Феи,
Но Ангелы Провиденья спугнули Фей,
И Вилли домой повернул, мрачнея.
Не пошел он пасти овец,
Не пошел он пахать землицу —
Чернее тучи пришел домой,
Чернее тучи в постель ложится.
Ангел Провиденья встал в ногах,
Ангел Провиденья стерег изголовье,
А посредине — тучи черней —
Мрачный Мужлан помирать наготове.
Одесную встала Мэри Грин,
Ошуюю встала его сестра,
Но плач непритворный над тучей черной
Не поднял страдальца с его одра.
«О Вильям, ежели ты разлюбил,
Ежели полюбил другую, —
Поди и в ж'ены ее возьми,
И к вам служанкой тогда пойду я!»
«Вот в этом, Мэри, ты права.
Ты занимаешь чужое место.
Другую в Жены я возьму,
Так что же мне в тебе, Невеста?
Ты пуглива, и ты бледна,
Лунный хлад на челе витает,
А она — горяча, смела,
Пламя солнца в очах блистает!»
Мэри внемлет, и Мэри зрит,
Мэри падает, где стояла;
Бездыханную с половиц
Переносят под одеяло.
Но едва очнулась она —
Обнаружила, торжествуя,
Что положена на кровать
От желанного одесную.
Феи, спугнутые с утра,
Воротились и заплясали
На подушках вокруг нее.
Ангелы Провиденья пропали.
Любовь, я думал, — жар и свет.
А вышло — полутьма и трепет.
Любовь, я думал, — Солнца Смех.
А вышло — тихий лунный лепет.
Ищите в горестях Любовь,
В слезах, в участии, в заботе,
Во тьме, в снегах, среди нагих
И сирых. Там ее найдете!
Уильяму Блейку (1757—1827) выпало жить в эпоху, когда круто менялся привычный порядок вещей.
Он был современником двух великих революций: Американской 1776 года и — спустя тринадцать лет — Французской. Бушевали наполеоновские войны. Волновалась Ирландия. Доведенные до отчаяния рабочие ломали станки, и лорд Байрон произнес в парламенте речь, защищая луддитов.
Большие события истории и вызванные ими битвы больших идей прочно вплетены в биографию Блейка. Внешне она монотонна, от начала и до конца заполнена тяжким повседневным трудом за гроши. Неудачи, непризнание, неуют — вот его жизнь год за годом. Все это так не похоже на типичный литературный быт того времени, что многие писавшие о Блейке поражались, каким образом он смог подняться над суровой будничностью, став великим художником и поэтом. Читая посвященные Блейку книги, подчас трудно осознать интенсивность и глубину происходившей в нем духовной работы. О ней говорят не столько биографические факты, сколько произведения, оставшиеся по большей части неизвестными современникам, хотя именно в творчестве Блейка нашел, быть может, свое самое целостное и самое своеобразное отражение весь тот исторический период, переломный для судеб Европы.
Перед нами не столь уж частый случай, когда художник уходит в полной безвестности, и еще долго время лишь заметает о нем всякую память, но уж зато после посмертного «открытия» слава накатывает такими могучими волнами, что потомкам кажется непостижимой выпавшая гению горькая, жестокая судьба.
Сын чулочника, с десяти лет отданный в учение граверу и дальше зарабатывавший себе на хлеб этим ремеслом, он с детства узнал, что такое социальная отверженность. Лондон в ту пору стремительно рос, торопясь застроить недавние окраины корпусами мануфактур, верфями, приземистыми грязноватыми домами, где обитало пролетарское население всемирной столицы. Блейк принадлежал этому миру. В сущности, он был самым настоящим рабочим, в периоды вынужденных простоев существовавшим исключительно за счет щедрости немногих друзей.
На всю его жизнь выдалось только три более или менее благополучных года (1800—1803), когда меценат Уильям Хейли увез Блейка в свое приморское поместье, заказав портреты выдающихся писателей, к сонму которых втайне причислял и самого себя, — от безделья он сочинял назидательные вирши. Отличаясь добросердечием, Хейли искренне хотел помочь своему протеже, на ровным счетом ничего не понимал ни в идеях Блейка, ни в его искусстве. Бесконечные поучения, которыми сопровождались его милости, докучали поэту настолько, что он предпочел вернуться в Лондон к своему полуголодному неустроенному житью. Последние двадцать четыре года Блейк прожил в столице безвыездно. Здесь он и умер. И был погребен на средства фонда общественного призрения — в безымянной яме для нищих.
Проходит двадцать лет. Весенним днем молодой художник Данте Габриэль Россетти (Dante Gabriel Rossetti, 1828-1882), роясь в богатейшей коллекции гравюр, собранной в Британском музее, обнаруживает на столе хранителя пачку сшитых листов, которые покрыты рисунками и стихами «несчастного визионера», этого «жалкого безумца», как отзывались о Блейке его немногочисленные знакомые по артистическому миру. Воображение будущего главы «Прерафаэлитского братства» (Pre-Raphaelite Brotherhood) поражено, он с готовностью выплачивает требуемые хранителем десять шиллингов. И с этой рукописи, именуемой теперь в каталогах «Манускриптом Россетти», начинается возрождение Блейка. Начинается, чтобы уже не завершиться — вплоть до наших дней, когда имя Блейка называют одним из первых, говоря о предтечах современной англоязычной поэзии.