ещё не рваной одежде и сапогам – будто с начатками благородства, а в целом, возможно, холуй. Двое других, – обутые в лапти, в подпоясях и с однообразной, запущенной стрижкой подрезом, – видимо, никак не собирались вступать в разговор и стояли сущими истуканами. Топор, как наиважнейшая принадлежность для ночных вылазок, подобных этой, мог быть сзади за поясом у одного из них.
– Я… – решился было заговорить первым Алекс, но едва он успел произнести этот начальный слог, как был прерван:
– Вам называть себя не обязательно; мы знаем…
– …сочиняю стихи и разное; еду по своим делам, – как бы не считая нужным обращать внимание на помеху, а заодно и на то, чему она стала препятствием, сказал Алекс. – Вижу, вы не очень любезны и боитесь чего-то. Без лишних слов: чем обязан?
– Давайте отойдём; вы и я.
Алекс не двинул даже мускулом. Тогда те двое разом качнулись и вместе с их тенями зашагали в голову экипажа, унося также фонарь.
За ними поплёлся и кучер; двигаясь вдоль фуры, он наощупь удостоверился в наличии облучка и, охая, медленно взобрался на него.
– Дело для вас хотя и непривычное, но не так чтобы и сложное, – приступил главарь, прокашливаясь на отдельных последующих словах или частях фраз. – В имении, куда вам ехать, через управляющего попросите нам помощи пропитанием и лечением. У нас недужные, один сегодня помер. Хозяин ничего знать не должен. К нам, насколько позволяет его положение, он добр и даже в помощи не отказал бы, хотя и во вред себе; мы предпочитаем не чинить ему неприятностей. Управляющий пока ничего не знает. Выходец не из этого уезда. Обратится один из нас. Мы только просим. О вас узнали… – говоривший кивком головы указал на облучок.
Ничего особо таинственного поэту больше не представлялось.
«Их тут целая ватага. Держатся леса, глухомани. Они и волкам помешали. А возница-то – каков; – только – что с него взять!»
– Меня вам придётся подвезти, а если понадобится и защитить, – продолжал новоявленный собеседник. – Облава по дороге или что ещё. Будто еду с вами. Так и надо сказать, не позволяя никому рассмотреть кибитку внутри. А расстанемся на подъезде. До той поры ваши пистолеты будут со мной. Прошу!
– Я не приучен отдавать своё оружие кому бы то ни было, а тем паче разбойникам, – ровно, выделяя каждое слово, произнёс Алекс.
– Вашему реноме от того урону не будет; а противиться, как видите, без пользы, – парировал главарь, придвинувшись к поэту лицом, так что угадывалась нездоровая бледность на его щеках и губах.
– Значит, я у вас пленник?
– Как поэт вы – свободны. Сейчас, однако, вы не только поэт, но и барин. Да к тому же – проезжий. Извольте: кажется, и в лучших своих стихах вы представлены как не только поэт.
И он принялся декламировать начальные строки одного из его объёмистых стихотворных текстов, натужно, чтобы не допустить раскашливания, протягивая слоги и пробуя артикулировать отдельными из них; но – тут же и перестал.
Алекса круто задела эта прямая и так быстро изготовленная дерзость; от неё оставалось недалеко до грубой насмешки. Но он себя одёрнул, прикидывая, что, пожалуй, ничем тут возразить уже невозможно, да и не надо. Вернувшееся отточенное хладнокровие было весьма кстати, потому что как раз в этот момент могла случиться глупость, а за нею глупые же, то есть непоправимые последствия, разумеется, – для него, проезжего, таким вот бесцеремонным образом задержанного: разбойник протягивал руку как бы в намерении силой заполучить пистолеты, имевшиеся у Алекса.
Оставалось безо всяких условий принять навязанные требования. К тому же их можно было считать лёгкими, почти гуманными. Ведь теперь из диалога становилось ясным, что незнакомец, если он и разбойник, то не такой уж холуй, каким казался вначале. Определённо не холуй. И не играет благородностью. Хотя неизвестны её границы, достаточно и вежливости.
«Будь я сам таким же разбойником, много ли бы жалости и сочувствия имел до какого-нибудь барина, кропающего стишки?»
Эта отрезвляющая истина показалась очень подходящей к событию; с нею поэту передалась даже некоторая весёлость, которую не следовало, конечно, выставлять на вид, но которую он всегда почитал доброю своею подругою в его состояниях беззаботности и тайных отдохновений. Том осознавании самого себя, когда неизменным было рождение новых наиболее удачных стихов или, во всяком случае, мыслей, за которыми начинали проступать стихи…
Скрывая чувство, похожее на благодарность и возникшее под влиянием услышанных в этой ночной глуши собственных его строк, Алекс хитровато сощурил глаза; лёгкая улыбка появилась на его губах:
– Не в дар, – сказал он, передавая пистолеты и удерживая их за стволы, направленные на себя.
– Ещё два слова. Поручаетесь ли честью? Это для нас было бы гарантией. Другой не найти. Но, как поэт, можете не уступать…
– Цена моей жизни?
– Нет. Скорее – цена жизней наших друзей.
– Разбойничьих жизней.
– Как хотите.
– Браво! Моя честь – она же и ваша. Просьба мне понятна. Берусь её выполнить. Тайну сохраню.
Переговоры явно затягивались. Но теперь они уже подходили к концу.
Двое, каждый, казалось, по-своему нащупывали друг у друга что-нибудь сближающее, общее; и это, похоже, удавалось. Более осторожничал, конечно, собеседник Алекса. Так или иначе, а у него не убывало отягощавшей его ответственности, и она не была абстрактной. Опасным приходилось предполагать ему что угодно, и его осторожность и беспокойство могли быть охранительным средством сразу для многих. Теперь это хорошо замечалось внешне. Главарь в одно мгновение смахнул свои жесты и движения, которыми ранее подкреплялись его скупые слова и фразы. Они становились лишними. Он стоял не шевелясь и молча, видимо, заново перебирая последствия, вытекавшие из поведения и ручательства визави.
У Алекса же всё было иначе. Ему было интересно. Он не хотел острых воспоминаний о нападениях волков, и они не занимали его. Малосущественное и побочное.
А вот о самой прогулке в поле и угрюмых неотвязных размышлениях там и более всего о попытке покончить с собой вспоминать почему-то хотелось. Даже перед кем-нибудь поделиться этим. И, может быть, тут же перевести в иронию с неким совершенно ясным, но чуток затворённым смыслом.
– Не поверите ли, – обратился он к собеседнику, – я отходил отсюда, чтобы себя убить…
Признанием он остался доволен. Однако оно хоть и готовилось, но – было ещё неизвестно, – для кого и для чего. Может быть, ни для кого и ни для чего. Момент, однако, нельзя было считать ординарным; он требовал приведения в порядок мыслей, хотя в целом и вызывавшихся возбуждением и вроде бы не оторванным ото всего,