открытой дверцы, поэт всеми чувствами противился любой перемене, которая могла и должна была произойти в течение ближайших минут.
Пусть и дальше его окружает всё то, что стало добавлением к путешествию, ещё даже не завершённому в его первой части: эта незнакомая глухая и глыбистая дорога, избранная слепым кучером; глубокая, непроницаемая и всеохватная густота мрака, будто бы всё ещё не позволяющая взойти и подняться над горизонтом истомлённой в её вечном и безостановочном движении луне; какая-то всюду проникающая сырая промозглость; чередования приступов природной тишины с порывами коротких, почти у самой земли, вихрей; волчий скулёж; и тревожный, долго не заканчивающийся шёпот разбойников, чьи одежды, фигуры, лица и выражения лиц ему, видимо, так и не суждено будет разглядеть и запомнить.
Магия скучной книги опять и опять объединяла в одно целое разбегавшиеся короткие всплески мыслей, давила на них со всё возраставшим усилием. И деться им было некуда.
«Что имел в виду этот вроде бы неглупый болезненный предводитель, будто между прочим сказавший, что он уже заранее знал о моём намерении убить себя исходя из того, что я успел познакомиться с повестью бедняги автора? Бывало ли подобное с кем-нибудь? Надо бы это знать. Хотя – нет, не совсем то…»
Можно ли было уяснить, что всего важнее в этой дорожной встрече, коли неизвестным в ней оставалось буквально всё – от начала? Сведения об авторе, как личности, – не в них ли первейший ключ к уразумению происходящего? Или можно ограничиться лишь содержанием книги, в одном случае взвихрившем израненную чувственность его, пассажира-скитальца, а в другом – возможно, укрепившем некие представления о справедливости в читателе, чем-то похожем на автора и перевоплотившемся в разбойника?
Больше не хотелось изводить себя, подставляясь под такие вопросы: занятие не к месту и не ко времени.
Того, однако, требовал сам предмет обдумывания, как бы загородивший собою всё остальное вокруг.
Он вызывал новые приступы самооценок, подобно тому, как это уже происходило при чтении книги.
Становилось до крайности необходимым и неотложным объяснение тому нелепому и почти горькому, состоящему в том, что и сама книга, и хоть какие-то, пусть даже мимолётные комментарии к ней, которых просто не могло не быть при постоянном прибавлении численности обозревателей и оповестителей о содержании нараставшего книжного потока, – что эти составляющие интеллектуального интереса не дошли до него, человека и любознательного и участливого. В светском обществе, которое считает его своим, безостановочно перемалывается в пыль и большое и малое.
Неужто, находясь в центре всеобщего внимания, и связанных с этим бескрайних пересудов, он не имел возможности знать о выходе издания? А если ещё автор его – провинциал, то это обстоятельство должно бы было восприниматься по-особенному живо и пристрастно. Такого не произошло. Значит, говорил поэт сам себе, и здесь у него полный короб неблагополучия.
Подверженный светской суете, он не замечал, как из него вымывалось нечто в нём стержневое, принадлежащее исключительно ему.
Да, он оставался общителен и всезнающ, но эти общительность и всезнайство помещены в узкие дворянские рамки; не раздвигая их, человек обречён быть чёрствым, ленивым, совесть его засыпает и просыпается редко, только перед лицом необычного, странного и непредсказуемого, как вот сейчас…
Кто-то из разбойников сдержанно несколько раз свистнул.
Тотчас неподалёку, в той стороне, откуда Алекс вернулся не застреленный собою и не тронутый волками, донеслись шаги по стерне, сопровождаемые тихим говором. Шорох быстро приближался к кибитке, и вскоре ещё три человеческих силуэта придвинулись к ней из темноты.
Двое пришедших несли третьего, удерживая его за подколенья и за спину; тот, видимо, был без памяти, замотанная в тряпки голова болталась на стороны или опускалась вперёд; изо рта вылетали невнятные звуки болезненного страдальческого бреда; черты лица не просматривались и не угадывались.
Было ясно, что двое, принесшие его, те самые, очертания которых Алекс едва мог разглядеть у края скирды, когда они торопливо пробежали от неё в сторону леса. Разбойники столпились у дверцы, изготовившись разместить беспомощного в кибитке. Алекс отступил, выжидая и тяжело отрываясь от будораживших его чувствований.
– Наш товарищ, – подойдя к нему ближе, сказал главарь. – Изодран медведем. Прошу извинения – проедет часть пути…
Последовал лёгкий шум, которым сопровождалось торопливое размещение несчастного внутри фуры, когда каждый считал нужным быть как можно расторопнее и осторожнее в движениях, чтобы не допустить усиления и без того мучительных болей у сотоварища. И как только компания с этим управилась, двое, доставившие бедолагу, сразу отступили в сторону и скрылись из виду, поглощённые темнотой.
– Едем! – обобщённо бросил вожак находившимся при фуре.
Значит, повеление относилось и к поэту. Больше ничего не оставалось, как втиснуться вовнутрь и закрыться дверцей.
Его плечо плотно упиралось в безвольную слабую упругость обессиленного тела пострадавшего, которое тут же посунулось книзу. С другой стороны от раненого уселся вожак. Сразу стало очень душно. Теневое движение на облучке показывало, что и там теперь не только возничий.
Лошади тронулись, подрагивая, встряхиваясь и чуть всхрапывая; их, как и людей, успели утомить и само стояние, и опасения, исходившие от затаившейся темноты, тяжело закрывавшей ближний окоём.
В порывах ветра, хотя и заметно ослабевавшего, в узком пространстве между деревьями, дорогой и небом ощущалось какое-то необъяснимое действо местных природных сил, добавлявших как бы заданной тревожности и чуть ли не страха.
В унисон этому состоянию шуршал и похлопывал кожаный верх кибитки и мягко вздувались её войлочные боковины, будто она надувала щёки.
Раненый резко мотал головой, дёргал плечами, бормотал невнятицу. Он был в жару.
– Ну, полно, Акимушка, будет… – участливо говорил ему предводитель, пробуя сжаться, чтобы дать тому больше места. – Понимаете? – произнёс он неожиданно доверительно и довольно громко обращаясь к Алексу, – не повезло ему. Молод совсем. Сбежал от рекрутчины, а тут вот это. В боку тяжёлая вмятина с порывом и стянут затылок. Пробуем найти лекаря. Иначе – не жилец…
Что было на это ответить?
Предложить содействие протекцией? Чьей? Помещика, перед которым, возможно, придётся заново обговаривать сумму займа? Или – тоскующей графини? Дать денег из имеющихся и не отнятых? Никакой из вариантов не годился, ведь изуродованному зверем помощь была нужна безотлагательная, непременно сейчас…
Без труда можно было представить содержание бедственной жизни этих обитателей тьмы, вытесненных из людского сообщества. Где они обретаются? Вероятно, в какой-то потайной землянке. Ни чего одеть, ни пищи. Надежды на возвращение с покаянием нет или она призрачна: прощения не будет, и кончится или выпоркой до смертной меры, или сибирской каторгой до конца жизни, обязательно с клеймением.
Как мерзко: вина вменяется уже простым