АНАЛИЗ ФОТОГРАФИИ
Это я, господи!
Из негритянского гимна
Это я, господи!
Господи — это я!
Слева мои товарищи,
справа мои друзья.
А посередке, господи,
я, самолично — я.
Неужели, господи,
не признаешь меня?
Господи, дама в белом —
это моя жена,
словом своим и делом
лучше меня она.
Если выйдет решение,
что я сошел с пути,
пусть ей будет прощение:
ты ее отпусти!
Что ты значил, господи,
в длинной моей судьбе?
Я тебе не молился —
взмаливался тебе.
Я не бил поклоны,
не обидишься, знал.
Все-таки, безусловно,
изредка вспоминал.
В самый темный угол
меж фетишей и пугал
я тебя поместил.
Господи, ты простил?
Ты прощай мне, господи:
слаб я, глуп, наг.
Ты обещай мне, господи,
не лишать меня благ:
черного теплого хлеба
с желтым маслом на нем
и голубого неба
с солнечным огнем.
Стали много читать Платона.
Любят строй драматических глав.
После выхода каждого тома
выкупает подписчик стремглав.
Интересно, помогут ли совести
эти споры античных времен,
эти красноречивые повести —
те, что нам повествует Платон.
Скоро выяснится. А покуда
мы не знаем еще:
причуда,
хобби,
красного ради словца,
что дороже родного отца,
или этот старинный философ,
всех томов его полный объем,
отвечает на пару вопросов —
тех,
что мы себе задаем.
Щенок гоняется за воробьем,
но воробей ему не поддается,
и вместе с птицей над щенком смеется
вся сложность мира,
весь его объем.
Мироустройство знает, что щенок
охрипнет, взмокнет и собьется с ног,
устанет, выдохнется и умается,
но воробей проклятый не поймается.
Под солнцем южным, на большом ветру
щенка гоняют, воробья гоняют,
проигрывают
в энный раз
игру,
до энной доли
что-то уточняют.
Белье теперь не белое.
Оно — разноцветное.
И рваное и целое,
по всем дворам развешанное,
оно — не белоснежное,
не стая лебедей.
Белье теперь смешанное
у нынешних людей.
Старинная знакомая
мне рассказала как-то,
конечно, пустяковые,
но, между прочим, факты.
В том городишке, где она
работала давно,
белье смотреть ходили,
когда не шло кино.
— И что ж, вам было весело?
— Да, в общем, потрясающе.
Директорша развесила
свои чулки свисающие.
Врачихины заплаты
журчали, как ручей,
о том, что зарплаты
нехватка у врачей.
А белая сорочка
как будто в небе плавала.
А черная сорочка
являла облик дьявола.
А майки и футболки!
А плавки и трусы!
А складки и оборки
изысканной красы!
Две старые рубахи
заплаты открывали.
Как старые рубаки,
махали рукавами.
Одна была вискозная,
другая просто синяя,
одна была роскошная,
другая просто стильная.
Поселок невеселый
без полуфабрикатов,
без разных разносолов —
поселок Африканда.
Лесистые болота,
тяжелая работа,
нелегкое житье.
И вдруг — белье!
И вдруг — все краски радуги.
Душа, пожалуйста, радуйся!
И мне понятно, ясно
житье, бытье, былье
и почему прекрасно
висящее белье.
Выбор — был. Раза два. Два раза.
Раза два на моем пути
вдруг раздваивалась трасса,
сам решал, куда мне пойти.
Слева — марши. Справа — вальсы.
Слева — бури. Справа — ветра.
Слева — холм какой-то взвивался.
Справа — просто была гора.
Сам решай. Никто не мешает,
и совета никто не дает.
Это так тебя возвышает,
словно скрипка в тебе поет.
Никакой не играет роли,
сколько будет беды и боли,
ждет тебя покой ли, аврал,
если сам решал, выбирал.
Слева — счастье. Справа — гибель.
Слева — пан. Справа — пропал.
Все едино: десятку выбил,
точно в яблочко сразу попал.
Раза два. Точнее, два раза.
Раза два. Не более двух
мировой посетил меня дух.
Самолично!
И это не фраза.
Продленный полдень лучше дня продленного,
и солнышко, что с неба полуденного
печет, — по-настоящему печет.
Вечернее же солнышко — не в счет.
В продленный полдень медленней течет
река, поскольку далеко до вечера
и торопиться не к чему и нечего.
В продленный полдень — старикам почет,
поскольку молодость у всех — продленная,
и летний дождик медленней сечет,
и вздрагивает дорога запыленная.
Но представлять приходится отчет
за все: за основное и продленное.
Шел дождь, и перестал,
и вновь пошел.
Из «Скупого рыцаря»
Мы въехали в дождь и выехали
и снова въехали в дождь.
Здесь шел, мокрее выхухоли,
поэзии русской вождь.
Здесь
русской поэзии солнце
прислушивалось:
в окно
дождь
рвется, ломится, бьется.
Давно уже.
Очень давно.
От прошлого ливня сыра еще
земля,
а он снова льет.
Дождь,
ливший позавчера еще,
и послезавтра польет.
Здесь
первый гений отечества,
в осеннюю глядя мглу,
внимал,
как тычется-мечется,
скребется дождь по стеклу,
глядел,
как мучится-корчится
под ливнем
здешняя весь,
и думал:
когда он кончится?
Когда он выльется весь!
Шел дождь, и перестал, и
вновь пошел.
У окна
строка написалась простая,
за нею — еще одна.
Они доходят отлично —
вся сила и весь объем,
когда живешь самолично
под тем же псковским дождем.
Да, русской поэзии солнце
как следует и не поймешь,
покуда под дождь не проснешься,
под тот же дождь —
не заснешь.
Постепенно ослаблены пять основных,
пять известных, классических,
пять знаменитых,
надоевших, уставших, привычных, избитых.
Постепенно усилено много иных.
Что там зрение, осязание, слух?
Даже ежели с ними и сяду я в лужу,
будь я полностью слеп,
окончательно глух —
ощущаю и чувствую все же не хуже.
То, о чем догадаться я прежде не мог,
когда сами собою стихи получались,
ощущаясь
как полупечаль, полушалость,
то, что прежде
меня на развилке дорог
почему-то толкало не влево, а вправо,
или влево, не вправо,
спирая мне дух, —
ныне ясно, как счастье,
понятно, как слава
и как зрение, осязание, слух.
То, что прежде случайно, подобно лучу,
залетало в мою темноту, забредало,
что-то вроде провиденья или радара,
можно словом назвать.
Только я не хочу.
И чем стекла сильнее в очках у меня,
тем мне чтение в душах доступней и проще,
и не только при свете и радости дня,
но и в черной беспросветности ночи.