86
Нельзя, когда в душе разброд,
чтоб дух темнел и чах;
не должен быть уныл народ,
который жгли в печах.
Евреи знали унижение
под игом тьмы поработителей,
но, потерпевши поражение,
переживали победителей.
Пустившись по белому свету,
готовый к любой неизвестности,
еврей заселяет планету,
меняясь по образу местности.
Спеша кто куда из-под бешеной власти
евреи разъехались круто,
чем очень и очень довольны. А счастье
оно не пришло почему-то.
Варясь в густой еврейской каше,
смотрю вокруг, угрюм и тих:
кишмя кишат сплошные наши,
но мало подлинно своих.
Мне одна догадка душу точит,
вижу ее правильность везде:
каждый, кто живет не там, где хочет, —
вреден окружающей среде.
Навеки предан я загадочной стране,
где тени древние теснятся к изголовью,
а чувства — разные полощутся во мне:
люблю евреев я, но странною любовью.
Что изнутри заметно нам,
отлично видно и снаружи:
еврей абстрактный — стыд и срам,
еврей конкретный — много хуже.
Еврей весь мир готов обнять,
того же требуя обратно:
умом еврея не понять,
а чувством это неприятно.
Во все разломы, щели, трещины
проблем, событий и идей,
терпя то ругань, то затрещины,
азартно лезет иудей.
Растут растенья, плещут воды,
на ветках мечутся мартышки,
еврей в объятиях свободы
хрипит и просит передышки.
Антисемит похож на дам,
которых кормит нежный труд:
от нелюбви своей к жидам
они дороже с нас берут.
Всегда еврей гоним или опален
и с гибелью тугим повит узлом,
поэтому бесспорно уникален
наш опыт обращения со злом.
Много сочной заграничной русской прессы
я читаю, наслаждаясь и дурея;
можно выставить еврея из Одессы,
но не вытравишь Одессу из еврея.
В жизненных делах я непрактичен,
мне азарт и риск не по плечу,
даже как еврей я нетипичен:
если что не знаю, то молчу.
Заоблачные манят эмпиреи
еврейские мечтательные взгляды,
и больно ушибаются евреи
о каменной реальности преграды.
Тем людям, что с рожденья здесь растут,
им чужды наши качества и свойства;
похоже, не рассеется и тут
витающий над нами дух изгойства.
Еврейского характера загадочность
не гений совместила со злодейством,
а жертвенно-хрустальную порядочность
с таким же неуемным прохиндейством.
Мы Богу молимся, наверно,
затем так яростно и хрипло,
что жизни пакостная скверна
на нас особенно налипла.
В еврейском гомоне и гаме
отрадно жить на склоне лет,
и даже нет проблем с деньгами,
поскольку просто денег нет.
Еврейского разума имя и суть —
бродяга, беглец и изгой:
еврей, выбираясь на правильный путь,
немедленно ищет другой.
Я антисемит, признаться честно,
ибо я лишен самодовольства
и в евреях вижу повсеместно
собственные низменные свойства.
Скитались не зря мы со скрипкой в руках:
на землях, евреями пройденных,
поют и бормочут на всех языках
еврейские песни о родинах.
Чуть выросли — счастья в пространстве кипучем
искать устремляются тут же
все рыбы — где глубже, все люди — где лучше,
евреи — где лучше и глубже.
Катаясь на российской карусели,
наевшись русской мудрости плодов,
евреи столь изрядно обрусели,
что всюду видят происки жидов.
Еврей живет, как будто рос,
не зная злобы и неволи:
сперва сует повсюду нос
и лишь потом кричит от боли.
Велик и мелок мой народец,
един и в грязи и в элите,
я кровь от крови инородец
в его нестойком монолите.
Евреям доверяют не вполне
и в космос не пускают, слава Богу;
евреи, оказавшись на Луне,
устроят и базар, и синагогу.
Шепну я даже в миг, когда на грудь
уложат мне кладбищенские плиты:
женитьба на еврейке — лучший путь
к удаче, за рубеж, в антисемиты.
На развалинах Древнего Рима
я сижу и курю не спеша,
над руинами веет незримо
отлетевшая чья-то душа.
Под небом, безмятежно голубым,
спит серый Колизей порой вечерней;
мой предок на арене этой был
зарезан на потеху римской черни.
Римские руины — дух и мрамор,
тихо дремлет вечность в монолите;
здесь я, как усердный дикий варвар,
выцарапал имя на иврите.
В убогом притворе, где тесно плечу
и дряхлые дремлют скамейки,
я деве Марии поставил свечу —
несчастнейшей в мире еврейке.
Из Рима видней (как теперь отовсюду,
хоть жизнь моя там нелегка)
тот город, который я если забуду —
отсохнет моя рука.
Я скроюсь в песках Иудейской пустыни
на кладбище плоском, просторном и нищем
и чувствовать стану костями пустыми,
как ветер истории поверху свищет.
Вон тот когда-то пел, как соловей,
а этот был невинная овечка,
а я и в прошлой жизни был еврей —
отпетый наглый нищий из местечка.
Знаешь, поразительно близка мне
почва эта с каменными стенами:
мы, должно быть, помним эти камни
нашими таинственными генами.
Я счастлив, что в посмертной вечной мгле,
посмертном бытии непознаваемом,
в навеки полюбившейся земле
я стану бесполезным ископаемым.
Высокого безделья ремесло
меня от процветания спасло
Как пробка из шампанского со свистом
я вылетел в иное бытие,
с упрямостью храня в пути тернистом
шампанское дыхание свое.
Я живой и пока не готов умирать.
Я свободу обрел. Надо путь избирать.
А повсюду стоят, как большие гробы,
типовые проекты удачной судьбы.
Я тем, что жив и пью вино,
свою победу торжествую:
я мыслил, следователь, но
я существую.
В час важнейшего в жизни открытия
мне открылось, гордыню гоня,
что текущие в мире события
превосходно текут без меня.
За то и люблю я напитки густые,
что, с гибельной вечностью в споре,
набитые словом бутылки пустые
кидаю в житейское море.