На этом месте логическую цепочку нужно было безжалостно рубить и говорить себе: не думать, не думать, не думать. И тут же всегда в висках начинало стучать: а если Стас узнает?
Основания для опасений были. Стас однажды зашел вместе с Ритой в ту самую библиотеку. Ему там зарадовались-заулыбались: как твои дела, Стасик? Не женился, Стасик? Что же ты к нам не заходишь, Стасик?
Как же Рита не сообразила, что ему не надо было появляться там с ней? Правда, библиотекарши, может, и не поняли, что они вместе, — так ему обрадовались.
Но с тех пор Рита начала думать, не рассказать ли… Если рассказать, то как? Как?
Он сам все узнал. И позвонил.
— Ты же знала, знала, что я… Что… что это — моя мать. Ведь знала… Знала с самого начала. Зачем же… Зачем же ты…
Рита, застыв, слушала короткие гудки. Слушала долго, пока не подошел заподозривший что-то неладное Саша. Он расцепил непослушные Ритины пальцы и положил трубку на рычаг. А Рита, оставшись на месте, все продолжала слушать гудки, резкие и беспощадные, похожие на замедленную запись автоматной очереди.
Татьяна ждала звонка, которого могло и не быть. Поэтому радостно-нетерпеливое ожидание смешивалось с порцией горечи того, что называют неразделенной любовью. Правда, была ли это любовь после всего, что в ее жизни уже насовершалось, — сказать было трудно. Но уж больно похоже. И вместе с тем неожиданно ново. Потому что на стороне объекта — полный штиль, в то время как ее изматывают ежедневные бури и шторма.
Начнем с того, что Татьяна не просто привлекательна — она потрясающе сексапильна. Как только выяснилось, что в бывшем Советском Союзе секс есть, слово это — «сексапильность» — стало очень даже модным. И Татьяне оно нравится — понятно почему. Потому что она имеет к нему самое непосредственное отношение. Ее все всегда хотят. Особенно маленькие мужики — ну просто млеют, когда она рядом. Еще бы! Рост, ноги, талия — как у манекенщицы, а все остальное — гораздо лучше: как у нормальной русской бабы. Шикарные бедра и роскошная грудь, которая не всегда помещается в бюстгальтер третьего размера, и поэтому Татьяне иногда приходится покупать четвертый.
Да и на лицо она, прямо скажем, очень даже. Глаза, зеленые миндалины, просто русалочьи — потому что в них всегда плещутся: нежность, лукавство и призыв. Это Татьяна, конечно, не сама так придумала. Был у нее один… Поэт. Вот он и изощрялся. С булгаковской Маргаритой все сравнивал и называл ее рыжекудрой ведьмой, самой красивой и лучшей ведьмой на свете.
Ведьма, а вот ни черта не, получается с Бакшинскасом. Это фамилия такая — Бакшинскас. Не выговоришь, даже про себя с трудом произносится. Он или латыш, или литовец — точно Татьяна не знала. Знала, что из Прибалтики. Имя у него тоже нерусское, очень красивое и в отличие от фамилии певучее — Илгонис, с ударением на первом «и». Только Татьяна, хоть и запинается постоянно, называет Илгониса чаще по фамилии — нет, не в разговоре с ним, а когда думает про него или рассказывает о нем Лариске.
Бакшинскас высокий (метр девяносто в нем точно есть), светловолосый, с небольшими глазами цвета Балтийского моря в пасмурную погоду. Лицо вроде бы и не очень симпатичное, но притягивает своей интеллигентностью. Татьяне оно показалось сначала неинтересным и незапоминающимся, но теперь она этого уже не сказала бы. Замечательное лицо. Лучшее на свете. И взгляд: всегда спокойный и всегда внимательный. А форма как ему идет!
Татьяне вообще форма у моряков нравится, хотя в ней в их городке каждый второй ходит. Самое интересное, что она сама же эту форму и носит. Мичманом служит. Отец в свое время устроил, он у нее в штабе флотилии служил. Капитана первого ранга получил, в отставку вышел — и они с мамой уехали в Ленинград. А Татьяна осталась. Куда в Ленинград-то ехать: опять с родителями жить? А здесь у нее квартира трехкомнатная, сама себе хозяйка. Получает неплохо, конечно. Да и привыкла Татьяна к Северу. Нравится ей здесь. Море, сопки, белые ночи. Вот сейчас уже десять вечера, а солнце стоит над заливом и в нем отражается. Красиво. Это такой вид у нее из одного окна, а из другого — похуже, на помойку.
Что-то она отвлеклась. Она же про Бакшинскаса думала! Про то, как идет ему форма. А как он говорит! Этот акцент… Он-то, наверное, и свел Татьяну с ума. Еле заметное растягивание слов, чуть более твердые мягкие согласные и не всегда правильное ударение. Как скажет: «Танечка («ч» у него тоже особое, с призвуком «ш»), разве ты не знаешь…» — так Татьяна сразу замирает и перестает понимать, где она и что с ней.
Но как же измучил ее этот холодный прибалт со своим завораживающим акцентом!
Позвонит — не позвонит, улыбнется при встрече или лицо останется непроницаемым, скажет хоть что-нибудь, за что можно уцепиться и жить этим день-два, или набор фраз будет соответствовать стандарту — от всего этого Татьяна уже устала. И все-таки именно это составляло теперь ее жизнь, и изменить что-либо было уже совершенно невозможно. Поздно.
«Влипла, — думала Татьяна, постепенно раздражаясь. — Дура! Веду себя, как глупая весенняя кошка».
Отношения были странными. Такими же оставались и после того, как нерушимость всех границ Татьяниными целенаправленными стараниями и неимоверными ухищрениями была нарушена. Казалось, что уж после этого, восхищенный и покоренный, он торжественно объявит, каким был до этого идиотом, и будет требовать следующей встречи и сгорать от нетерпения.
Но он — не сгорал. И совсем-совсем ничего не требовал. Но — звонил. Каждый их разговор одновременно убивал последнюю надежду и неизменно рождал новую (ведь позвонил же все-таки!). Обманывая себя, Татьяна лелеяла мысль о том, что слышать ее голос стало для него потребностью. Хотя знала, что сегодня, например, он должен позвонить только потому, что обещал это вчера. А раз обещал…
— Исполнительный ты мой, — обычно говорила Татьяна в трубку с нарочитой издевкой, чтобы скрыть волнение.
А про себя — скороговоркой: «Гад, сволочь, ненавижу!» И думала при этом: «Это благородство, великодушие — зачем?» Ну не нужна она ему, не хочет он ее — так и послал бы подальше. Но — не пошлет. Интеллигентный. Обидеть не хочет. А самой отвалить — ну никак. Не получается. Не слышать его, не видеть — зачем тогда жить?
— Ты все-таки позвонил, — говорила она обычно, замерев в ожидании того, что он скажет сейчас наконец что-то такое, такое…
Но Бакшинскас полным достоинства и благородства голосом отвечал одно и то же:
— Я же обещал.
После этих слов всегда хотелось расцарапать ему физиономию. Но он был далеко — на том конце провода. И ведь всегда, мучитель, знал, что можно обещать, а чего — нельзя. Пока Татьяне неизменно удавалось в очередном телефонном диалоге вытянуть только одно — что он позвонит на следующий день. Вероятно, ему это было в тягость. Она это понимала. И страдала от этого. Но снова и снова сооружала эту голгофу, обрекая себя на бестолковое, мучительное, всепоглощающее ожидание.
Вот и сейчас, как всегда, кругами — вокруг телефона. Проверить — работает ли, а то вдруг — нет. Гудит, нормально все.
«Ну быстрее бы уж, — думала Татьяна, садясь рядом с телефоном на пол (была у нее такая привычка), — может, удастся наконец заманить его в гости. На чашечку чая. Или кофе. Да, кофе он, кажется, любит больше. Итак, на чашечку кофе».
Решено: разговор должен закончиться уже не по телефону, а здесь — у нее. А поэтому — нельзя терять ни секунды!
Зажегшийся на мгновение хищный огонек быстро погас в зеленых Татьяниных глазах, которые не замедлили тут же наполниться слезами. А слезы (дело для Татьяны обычное) были о ее любви (или что там это было), его нелюбви (тут-то все ясно) и бог еще знает отчего. И казалось ей сейчас, что никогда и никого она не желала столь страстно, как Илгониса Бакшинскаса. А может, так оно и было.
Плакать она перестала так же быстро, как и начала, сообразив, что тратить время на это мокрое дело некогда. Татьяна вскочила с пола и заметалась по квартире. Хотя путь был ясен: быстренько-быстренько в ванную. Телефон, естественно, она поволокла за собой, спотыкаясь и путаясь в длинном шнуре. Чуть не растянулась вдоль узенького коридора сама, чуть не выронила из рук аппарат — так спешила. Слишком много нужно успеть!
Вода, главное, есть. Уже удача. А ведь могло бы и не быть. Запросто.
Стоя под душем и рассматривая себя в зеркало, Татьяна думала о том, какой же все-таки этот Бакшинскас непроходимо-дремучий дурак. Ведь хорошо же тогда ему было с ней. Сплошной восторг — с его же, между прочим, стороны. Тоже русалкой называл, тоже глаз отвести не мог. И еще сказал: «Танечка, ты как будто сошла с полотна Рубенса». Ну, насчет Рубенса надо еще сильно подумать: комплимент это или как? Но все равно ясно, что обалдел мужик от ее красоты. Ведь ясно как Божий день! Тогда почему? Почему он ее не хочет больше?