«Хлеба — мало. Комнаты — мало…»
Хлеба — мало. Комнаты — мало.
Даже обеда с квартирой — мало.
Надо, чтоб было куда пойти,
Надо, чтоб было с кем не стесняться,
С кем на семейной карточке сняться,
Кому телеграмму отбить в пути.
Надо не мало. Надо — много.
Плохо, если живем неплохо.
Давайте будем жить блестяще.
Логика хлеба и воды,
Логика беды и еды
Все настойчивее, все чаще
Вытесняется логикой счастья.
Наша измученная земля
Заработала у вечности,
Чтоб счастье отсчитывалось
от бесконечности,
А не от абсолютного нуля.
Я помню квартиры наши холодные
И запах беды.
И взрослых труды.
Мы все были бедные.
Не то чтоб голодные,
А просто — мало было еды.
Всего было мало.
Всего не хватало
Детям и взрослым того квартала,
Где рос я. Где по снегу в школу бежал
И в круглые ямы деревья сажал.
Мы все были бедные. Но мы не вешали
Носов,
мокроватых от многих простуд,
Гордо, как всадники, ходили пешие
Смотреть, как наши деревья растут.
Как тополь (по-украински — явор),
Как бук (по-украински — бук)
Растут, мужают. Становится явью
Дело наших собственных рук.
Как мы, худые,
Как мы, зеленые,
Как мы, веселые и обозленные.
Не признающие всяческой тьмы,
Они тянулись к свету, как мы.
А мы называли грядущим будущее
(Грядущий день — не завтрашний день)
И знали:
дел несделанных груды еще
Найдутся для нас, советских людей.
А мы приучались читать газеты
С двенадцати лет,
С десяти,
С восьми
И знали:
пять шестых планеты
Капитализм,
А шестая — мы.
Капитализм в нашем детстве выгрыз
Поганую дырку, как мышь в хлебу,
А все же наш возраст рос, и вырос,
И вынес войну
На своем горбу.
«Я учитель школы для взрослых…»
Я учитель школы для взрослых,
Так оттуда и не уходил —
От предметов точных и грозных,
От доски, что черней чернил.
Даже если стихи слагаю,
Все равно — всегда между строк —
Я историю излагаю,
Только самый последний кусок.
Все писатели — преподаватели.
В педагогах служит поэт.
До конца мы еще не растратили
Свой учительский авторитет.
Мы не просто рифмы нанизывали —
Мы добьемся такой строки,
Чтоб за нами слова записывали
После смены ученики.
«Высоко́ он голову носил…»
Высоко́ он голову носил,
Высоко́-высо́ко.
Не ходил, а словно восходил,
Словно солнышко с востока.
Рядом с ним я — как сухая палка
Рядом с теплой и живой рукой.
Все равно — не горько и не жалко.
Хорошо! Пускай хоть он такой.
Мне казалось, дружба — это служба.
Друг мой — командирский танк.
Если он прикажет: «Делай так!» —
Я готов был делать так — послушно.
Мне казалось, дружба — это школа.
Я покуда ученик.
Я учусь не очень скоро.
Это потруднее книг.
Всякий раз, как слышу первый гром,
Вспоминаю,
Как он стукнул мне в окно: «Пойдем!»
Двадцать лет назад в начале мая.
Лозунг времени «Надо так надо!»
От него я впервые слыхал,
Словно красное пламя снаряда,
Надо мной он прополыхал.
Человеку иного закала,
Жизнь казалась ему лишь судьбой,
Что мотала его и толкала,
Словно тачку перед собой.
Удивленный и пораженный
Поразительной долей своей,
Он катился тачкой груженой,
Не желая сходить с путей.
Дело, дело и снова — дело.
Слово? Слово ему — тоска.
Нет, ни разу его не задела
Никакого стиха строка.
Но когда мы бродили вместе,
Он, защелкнутый, как замок,
Вдруг мурлыкал какую-то песню
Так, что слов разобрать я не мог.
Рассказывают,
что вино развязывает
Завязанные насмерть языки,
Но вот вам факт,
как, виду не показывая,
Молчали на допросе «мужики».
Им водкой даровою
в душу
лезут ли,
Им пыткою ли
пятки горячат, —
Стоят они,
молчат они,
железные!
Лежат они,
болезные,
молчат!
Не выдали они
того, что ведали,
Не продали
врагам родной земли
Солдатского пайка военных сведений,
Той малости,
что выдать бы могли.
И, трижды обозвав солдат
Иванами,
Четырежды
им скулы расклевав,
Их полумертвыми
и полупьяными
Поволокли
приканчивать
в подвал.
Зато теперь,
героям в награждение.
Иных имен
отвергнувши права,
Иваном называет при рождении
Каждого четвертого
Москва.
Мне не хватало широты души,
Чтоб всех жалеть.
Я экономил жалость
Для вас, бойцы,
Для вас, карандаши,
Вы, спички-палочки (так это называлось),
Я вас жалел, а немцев не жалел,
За них душой нисколько не болел.
Я радовался цифрам их потерь:
Нулям,
раздувшимся немецкой кровью.
Работай, смерть!
Не уставай! Потей
Рабочим потом!
Бей их на здоровье!
Круши подряд!
Но как-то в январе,
А может, в феврале, в начале марта
Сорок второго,
утром на заре
Под звуки переливчатого мата
Ко мне в блиндаж приводят «языка».
Он все сказал:
Какого он полка,
Фамилию,
Расположенье сил.
И то, что Гитлер им выходит боком.
И то, что жинка у него с ребенком,
Сказал,
хоть я его и не спросил.
Веселый, белобрысый, добродушный,
Голубоглаз, и строен, и высок,
Похожий на плакат про флот воздушный,
Стоял он от меня наискосок.
Солдаты говорят ему: «Спляши!»
И он сплясал.
Без лести,
От души.
Солдаты говорят ему: «Сыграй!»
И вынул он гармошку из кармашка
И дунул вальс про голубой Дунай:
Такая у него была замашка.
Его кормили кашей целый день
И целый год бы не жалели каши,
Да только ночью отступили наши —
Такая получилась дребедень.
Мне — что?
Детей у немцев я крестил?
От их потерь ни холодно, ни жарко!
Мне всех — не жалко!
Одного мне жалко:
Того,
что на гармошке
вальс крутил.
Вы сделали все, что могли.
(Из песни)
Когда отступает пехота,
Сраженья (на время отхода)
Ее арьергарды дают.
И гибнут хорошие кадры,
Зачисленные в арьергарды,
И песни при этом поют.
Мы пели: «Вы жертвою пали»,
И с детства нам в душу запали
Слова о борьбе роковой.
Какая она, роковая?
Такая она, таковая,
Что вряд ли вернешься живой.
Да, сделали все, что могли мы.
Кто мог, сколько мог и как мог.
И были мы солнцем палимы,
И шли мы по сотням дорог.
Да, каждый был ранен, контужен,
А каждый четвертый — убит.
И лично Отечеству нужен,
И лично не будет забыт.