На оскорбления отвечали оскорблениями: «Заговорщик! — Убийца! — Мошенник! — Мятежник! — Умеренный!» Разоблачая друг друга, брали в свидетели гипсового Брута. Поток восклицаний, проклятий, бранных слов. Дуэль гневных взглядов. Рука сжималась в кулак, грозила пистолетом, выхватывала из ножен кинжал. Пламя страстей перекидывалось на трибуны. Иные говорили так, будто над ними уже навис нож гильотины. В полумраке обозначалась волнообразная линия голов, испуганных и страшных. Монтаньяры, жирондисты, фельяны[351], модерантисты[352], террористы[353], якобинцы, кордельеры и восемнадцать священников-цареубийц.
Таковы были эти люди! Словно клубы дыма, которыми играет ветер.
Пусть эти умы были добычей ветра.
Но то был чудодейственный ветер.
Быть членом Конвента — значило быть волною океана. И это было верно даже в отношении самых великих. Первый толчок давался сверху. В Конвенте жила воля, которая была волей всех и не была ничьей волей в частности. Этой волей была идея, идея неукротимая и необъятно огромная, которая, как дуновение с небес, проносилась в этом мраке. Это мы и зовем Революцией. Когда эта идея подымалась, подобно волне, она сшибала одних и возносила других, одного увлекала в глубь моря, другого разбивала о подводные камни. Идея эта знала, каков ее путь, она сама вырывала перед собою бездны. Приписывать революцию человеческой воле все равно что приписывать прибой силе волн.
Революция есть дело Неведомого. Можете называть это деяние хорошим или дурным, в зависимости от того, уповаете ли вы на грядущее или обращаетесь к прошлому, но не отторгайте ее от ее творца. На первый взгляд может показаться, что революция — совместное творение великих событий и великих умов, на деле же она лишь равнодействующая событий. События транжирят, а расплачиваются люди. События диктуют, а люди лишь скрепляют написанное своей подписью. 14 июля скрепил своей подписью Камилл Демулен, 10 августа скрепил своей подписью Дантон, 2 сентября скрепил своей подписью Марат, 21 сентября скрепил своей подписью Грегуар, 21 января скрепил своей подписью Робеспьер; но Демулен, Дантон, Марат, Грегуар и Робеспьер — лишь писцы Истории. Могущественный и зловещий сочинитель этих великих страниц имеет имя, и имя это бог, а личина его Рок. Робеспьер верил в бога, что и не удивительно.
Революция есть, по сути дела, форма той имманентной силы, которая теснит нас со всех сторон и которую мы зовем Необходимостью.
И перед лицом этого загадочного переплетения благодеяний и мук История настойчиво задает вопрос: почему?
Потому — ответит тот, кто ничего не знает, и таков же ответ того, кто знает все.
Наблюдая эти периодические катаклизмы, которые опустошают и обновляют цивилизацию, не решаешься судить о деталях. Хулить или превозносить людей за последствия их действий — это все равно что хулить или превозносить цифры за итог. То, чему положено свершиться, — свершится, то, что должно разразиться, — разразится. Но извечная ясность не страшится таких ураганов. Над революциями, как звездное небо над грозами, сияют Истина и Справедливость.
Таков был этот Конвент, который не измеришь обычной мерой, этот воинский стан человечества, атакуемый одновременно всеми темными силами, сторожевой огонь осажденной армии идей, неоглядный бивуак умов, раскинувшийся на краю бездны. Ничто в истории несравнимо с этим собранием людей: оно — сенат и чернь, конклав и улица, ареопаг и площадь, трибунал и подсудимый.
Конвент всегда склонялся под ветром, но ветер этот исходил из тысячеустого дыхания народа и был дыханием божьим.
И ныне, спустя восемьдесят лет, всякий раз, когда перед человеком — историк ли он или философ — встанет вдруг образ Конвента, человек этот бросает все и застывает в раздумье. Нельзя оставаться равнодушным к великому шествию теней.
На следующий день, после свидания на Павлиньей улице, Марат, как он и объявил накануне Симонне Эврар, отправился в Конвент.
Среди членов Конвента имелся некий маркиз Луи де Монто, страстный приверженец Марата; именно он поднес Собранию десятичные часы, увенчанные бюстом своего кумира.
В ту самую минуту, когда Марат входил в здание Конвента, Шабо подошел к Монто.
— Эй, бывший, — начал он.
Монто поднял глаза.
— Почему ты величаешь меня бывшим?
— Потому что ты бывший.
— Я бывший?
— Ты ведь был маркизом.
— Никогда не был.
— Рассказывай!
— Мой отец был простой солдат, а дед был ткачом.
— Да брось выдумывать, Монто!
— Меня вовсе и не зовут Монто.
— А как же тебя зовут?
— Меня зовут Марибон.
— Хотя бы и Марибон, — сказал Шабо, — мне-то что за дело? — И прошипел сквозь зубы: — Куда только все маркизы подевались?
Марат остановился в левом коридоре и молча смотрел на Монто и Шабо.
Всякий раз, когда Марат появлялся в Конвенте, по залу проходил шепот, но шепот отдаленный. Вокруг него все молчало. Марат даже не замечал этого. Он презирал «квакуш из болота».
Скамьи, стоявшие внизу, скрадывал полумрак, и сидевшие в ряд Компе из Уазы, Прюнель[354], Виллар[355], епископ, впоследствии ставший членом Французской академии, Бутру[356], Пти, Плэшар, Боне, Тибодо[357], Вальдрюш показывали друг другу на Марата пальцем.
— Смотрите-ка — Марат!
— Разве он не болен?
— Как видно, болен, — раз явился в халате.
— Как так в халате?
— Да в халате же, говорю.
— Слишком уж много себе позволяет.
— Смеет в таком виде являться в Конвент!
— Что ж удивительного, ведь приходил он сюда в лавровом венке, почему бы не прийти в халате?
— Лицо медное, и зубы зеленые.
— А халат-то, глядите, новый.
— Из какой материи?
— Из репса.
— В полоску.
— Посмотрите лучше, какие отвороты!
— Из меха.
— Тигрового?
— Нет, горностаевого.
— Подделка.
— Да на нем чулки!
— Странно, как это он в чулках!
— И туфли с пряжками.
— Серебряными.
— Ого, что-то скажут на это деревянные сабо нашего Камбуласа!
На других скамьях делали вид, что вообще не замечают Марата. Говорили о посторонних предметах. Сантона подошел к Дюссо.
— Дюссо, вы знаете?
— Кого знаю?
— Бывшего графа де Бриенн.
— Которого посадили в тюрьму Форс вместе с бывшим герцогом Вильруа?
— Да.
— Обоих знавал в свое время. А что?
— Они до того перетрусили, что за версту раскланивались, завидя красный колпак тюремного надзирателя, а как-то даже отказались играть в пикет, потому что им подали карты с королями и дамами.
— Ну и что?
— Вчера гильотинировали.
— Обоих?
— Обоих.
— А как они держались в тюрьме?
— Как трусы.
— А на эшафоте?
— Как храбрецы. — И Дюссо добавил: — Да, умирать легче, чем жить.
Барер между тем зачитывал донесение, касающееся положения дел в Вандее. Девятьсот человек выступили из Морбигана, имея полевые орудия, и отправились на выручку Нанта. Редону угрожают восставшие крестьяне. Пэмбеф атакован. Перед Мендрэном крейсировала эскадра, чтобы помешать высадке. Весь левый берег Луары от Энгранда до Мора ощетинился роялистскими батареями. Три тысячи крестьян овладели Порником. Они кричали: «Да здравствуют англичане!» Письмо Сантерра, адресованное Конвенту, которое оглашал Барер, кончалось словами: «Семь тысяч крестьян атаковали Ванн. Мы отбросили их и захватили четыре пушки…»
— А сколько пленных? — прервал Барера чей-то голос.
Барер продолжал:
— Тут имеется приписка: «Пленных нет, так как пленных мы теперь не берем»[358].
Марат сидел не шевелясь и, казалось, ничего не слышал, — он весь был поглощен суровой думой.
Он вертел в пальцах бумажку, и тот, кто развернул бы ее, прочел бы несколько строк, написанных почерком Моморо и, очевидно, служивших ответом на какой-то вопрос Марата.
«Мы бессильны против всемогущества уполномоченных комиссаров, особенно против уполномоченных Комитета общественного спасения. И хотя Женисье заявил на заседании 6 мая: „Любой комиссар стал сильнее короля“, — ничто не переменилось. Они карают и милуют. Массад в Анжере, Трюллар в Сент-Амане, Нион при генерале Марсе, Паррен при Сабльской армии, Мильер при Ниорской армии[359] — все они поистине всемогущи. Клуб якобинцев дошел до того, что назначил Паррена бригадным генералом. Обстоятельства оправдывают все. Делегат Комитета общественного спасения держит в руках любого генерал-аншефа».
Марат по-прежнему теребил бумажку, затем сунул ее в карман и не спеша подошел к Монто и Шабо, которые продолжали разговаривать и не заметили, как он вошел.