Вероятно, судя по количеству в будущем защитивших кандидатские, докторские диссертации и ставших выдающимися врачами, это дополнение не ошибочно.
Люсик был одним из ста двух и одним из двадцати девяти. Рядовой солдат, награжденный орденом Красной звезды и медалью «За отвагу». За что? Фронтовики почему-то не очень рассказывали о своём недавнем боевом прошлом. Единственное в ту пору известное о Люсике - он был разведчиком. Каждый из фронтовиков понимал, что разведчик по фамилии Блувштейн да ещё с русским языком, который именно на фронте становился для него разговорным, должен был ох как отличиться, чтобы получить эти немалые для солдата награды!
Кстати, о совершенствовавшемся русском языке. До 1940 года о русском языке у него не было представления. Люсик был не единственным полиглотом на нашем курсе. Это его качество объяснялось очень просто. Родился он в еврейском местечке в Бессарабии, где идиш был основным разговорным языком. Иврит – само собой разумеется. Какой еврейский мальчик не посещал хедера? Школа румынская, следовательно, и язык румынский. Затем, уже в Черновицах, где говорили только по-немецки, в гимназии серьёзно изучали французский язык. Английский Люсик учил самостоятельно. Это не отличало его от полиглотов на нашем курсе, родившихся в Бессарабии, в Буковине и даже в самой Румынии. Но откуда греческий? Не древнегреческий, который вместе с латынью Люсик мог знать из гимназии, а современный греческий язык? На мой вопрос Люсик что-то нечленораздельно пробормотал, и я понял, что следует прекратить вопросы. Как раз тогда, на втором курсе он женился на славной девушке Ире, пошедшей по стопам своего отца, очень популярного в городе врача.
Случайно о источнике его греческого языка узнал лет через пятнадцать.
Появился у меня пациент, управляющий домами, в прошлом командир роты разведки. Разговорились. Узнав, что я окончил Черновицкий медицинский институт в 1951 году, он сказал, что тот же институт в том же году окончил его разведчик, Леонид Блувштейн. До чего же смелый был солдат! А может быть, только старался казаться смелым, чтобы никто не заподозрил еврея в трусости. Но толковым ему стараться не приходилось. Да ещё каким толковым! А к языкам способным – слов нет! Сразу после Победы подразделение располагалось рядом с лагерем, в котором были интернированные в Германию девушки, ещё не возвратившиеся на родину. Леонид влюбился в красивую гречанку и за два месяца овладел греческим языком.
Почему-то во время встреч с Люсиком приобретенные сведения ни разу не стали темой разговора.
На курсе была отличная художественная самодеятельность. С трудом и потерями она вырывалась из цепких объятий партийного руководства и цензуры. Люсик был ударником в джазе, который в пору борьбы с космополитизмом переименовали в музыкальный коллектив. Какие такие загнивающие джазы могут быть в стране победившего социализма? Игрой на губной гармошке Люсик развлекал нас вне музыкального коллектива.
Мы были на разных потоках. Встречались только на общих лекциях и при моей посильной помощи самодеятельности. О том, что я пописываю прозу и стихи на курсе имели представление два человека – бывший капитан командир стрелкового батальона Мордехай Тверской (благословенна память замечательного человека) и Давид Немировский, младший брат моего бывшего соученика Эли Немировского, младшего лейтенанта, командира стрелкового взвода, погибшего в бою с немецкими нацистами. Давид сейчас житель Витценхаузена, города, который в той самой Германии. Вроде бы уже без нацистов. Это к слову.
Мотя, Давид и ещё три друга знали мои фронтовые стихи. После разгрома в Доме литераторов в Москве летом 1945 года я очень опасался того, что могут быть услышаны эти стихи, которые по непонятной мне причине посчитали антисоветскими. Я ведь в ту пору был железобетонным коммунистом. Мог ли железобетонный коммунист сочинить антисоветские стихи? Но эпиграммы на профессорско-преподавательский состав института сыпались из меня, как горох из порванной торбы, и немедленно становились известными не только студентам, но и тем, на кого написаны. Почему бы определённому студенту не сделать профессору услугу, если есть такая возможность, с одновременной пакостью мне? Авось, услуга профессору пригодится.
Скажите, мог меня терпеть, например, заведующий кафедрой марксизма-ленинизма доцент Малый, на которого был следующий стишок?
Его умишка
Не хватит мышке.
Но в институте полновластный кесарь
Доцент наш Малый,
Дурак немалый.
Но Малый наш без малого профессор.
Или, скажем, заведующий кафедрой гигиены профессор Баштан?
Баштаны у черновичан
Арбузы добрые родят.
А наш Баштан… А наш Баштан
Одной лишь тыквою богат.
Не оставались без внимания профессора и преподаватели соседнего университета, в основном почему-то марксисты-ленинисты, философы и политэкономы.
Абсолютная идея
Совершила полный круг:
Вместо Гегеля – Агеев,
Вместо Канта – Сопельнюк.
Случались, к сожалению, и накладки с осечками. Например, на заведующего кафедрой микробиологии профессора Г.П.Калину написал даже две эпиграммы:
Я боялся сырости очень,
Но сейчас не страшна мне влага.
Калина так сух и бессочен,
Как промокательная бумага.
И
Нет смысла бояться инфекций,
Либо йод, Калина либо.
От предельной сухости лекций
Все микробы подохнуть могли бы.
Выяснилось, что не профессор Калина был сух и бессочен, а недотёпами - его слушатели. Впрочем, он признал, что и его вина есть в этом. Услышав о необычном курсе, он поднял планку и читал лекции образованным людям. Оказалось – напрасно. Студенты, как и обычно, к лекциям не готовились. Кстати, Георгий Платонович знал эти эпиграммы. Через два с половиной года после сдачи ему экзамена, он пригласил меня аспирантом на свою кафедру. Именно тогда он сказал, что вторая эпиграмма ему больше нравится. Она осмысленнее. Ближе к его предмету. Так он сказал.
Эпиграммы за ничтожным исключением не сохранились. Почти все забыл. Понятия не имею, куда делся блокнот-альбомчик с эпиграммами и карикатурами. Об одной жалею. Как-то уже в Израиле мы с Мотей слегка выпивали. Он прочёл мне эпиграмму, которая мне очень понравилась.
- Мотя, кто её написал? – Спросил я.
- Ты. На лекции по физиологии.
Разумеется, не записал в тот вечер, понадеявшись на память. Вспомнил о ней уже после смерти Мордехая. Но не только самой эпиграммы, даже на кого она, не помню. Много раз приставал к вдове Моти, нашей однокурснице Тане с просьбой порыться в Мотиных бумагах. Она обещает мне выполнить просьбу уже в течение нескольких лет. Но это пустяк. Несравненно хуже то, что мы не можем увидеть стихов Мордехая. А ведь среди них
В семнадцать лет тряслись, не выучив урок.
И в бой водили роты в восемнадцать.
Об эпиграммах я вспомнил в связи с тем, что Люсик пристал ко мне с требованием написать гимн курса. На отговорку, что я не пишу стихов, он не обращал внимания, сославшись на эпиграммы. К ударнику Люсику присоединился скрипач Самуил Файн, он же руководитель дж…, простите, музыкального коллектива. А тут ещё в эту пору из меня изверглась поэма «Эмбрионада» - учебное пособие по акушерству, немедленно ставшая популярной во всех медицинских институтах Союза. Определённая польза от этой поэмы была и для меня. Заведующий кафедрой акушерства и гинекологии профессор Л.Б. Теодор вписал мне в матрикул «Отлично» фактически без экзамена. Чем не гонорар? Таким образом, отговорка, что я не пишу стихов, оказалась несостоятельной. Пришлось написать текст гимна. Музыку написали Люсик и Самуил.
Последний раз исполнение этого гимна слышал на сорокалетии со дня окончания института. В красивом зале в Рамат-Гане присутствовали все авторы гимна. Бывший московский профессор-проктолог, а в ту пору врач в Лос-Анджелесе Самуил Файн приехал на встречу в Рамат-Ган, на который незадолго до этого падали иракские скады, не могу точно сказать, чьего производства.
Но возвращаюсь лет на двадцать до последнего исполнения гимна. Тут требуется небольшое предисловие.
Сидели мы в Киеве за столом небольшой компанией. Выпито было уже значительное количество водки. За спиной на экране чёрно-белого телевизора демонстрировалось первенство не то Европы, не то мира по фигурному катанию. Беседа была более интересной, чем происходящее на экране, поэтому на телевизор внимание обращали спорадически. Но тут объявили чемпионку Габи Зейферт из Германской Демократической Республики. Борис, который был уже хорошо на подпитии, заплетающимся языком произнёс: