О What is This Sound
(из Уистана Одена)
— Что это за звук, за дробь рассыпная
гремит в долине так рано, рано?
— Просто солдаты идут, дорогая,
бьют барабаны.
— Что это за свет, так больно сверкая,
вспыхивает всё ярче, ярче?
— Просто штыки блестят, дорогая,
блестят на марше.
— Смотри: одна колонна, вторая —
зачем собралось их так много, так много?
— Просто ученья идут, дорогая,
а может — тревога.
— Зачем они взяли дорогой другою,
слышишь: шаги их всё четче, четче?
— Наверно, приказ. Почему, дорогая,
ты шепчешь Отче!
— Они поворачивают, забирая
к доктору в дом, правда же, правда?
— Нет: ведь не ранен никто, дорогая,
из их отряда.
— Им нужен священник, я догадалась,
именно он — я права ли, права ли?
— Нет: ведь они и его, дорогая,
дом миновали.
— Значит, к соседу, живущему с края
нашего сада, нашего сада!
— Нет: они входят уже, дорогая,
в нашу ограду.
— Куда ты? Останься со мной, умоляю,
клятву нарушить нельзя ведь, нельзя ведь!
— Я клялся любить тебя, дорогая,
но должен оставить.
К дверям подходят, замок сломали,
по коридору скрипит кирза,
половицы гнутся под сапогами,
горят глаза.
«Холодно и людно. Сказав прощай…»
Холодно и людно. Сказав прощай,
некуда уйти. Перемена поз —
вот и вся разлука. Перенимай
призрака привычку глядеть без слез
(все равно невидимых, лей — не лей)
в те глаза, где сам он не отражен:
только лица чужих и живых людей,
неподвижный поезд, скользкий перрон.
Сентябрь 1990
«За рекою делают шоколад…»
1
За рекою делают шоколад.
На реке начинается ледоход.
И мы ждем от реки, но пока не идет
не троллейбус, но призрак его пустой —
свет безлюдный, бесплотный, летящий вперед
под мотора вой
и под грохот рекламных лат.
Нам не холодно, жди себе, стой.
Небо синее, и фонари горят.
2
Каждой новой минуты как призрака ждать,
для него одного наводить марафет,
пудрить светом лицо — плохо держится свет,
а без этого грима ты неотличим
не от множества лиц, но от прожитых лет,
словно звезды далеких и легких как дым.
3
Но от сладкого дыма, от славы небес,
как от книги, на миг подыми
заглядевшиеся глаза:
как звезда ни сияй, как завод ни дыми,
у всего есть край: золотой ли обрез
или облака полоса.
4
Отвернувшись от свадеб чужих и могил,
не дождавшись развязки, я встал
и увидел огромную комнату, зал,
стены, стены, Москву и спросил:
где тот свет, что страницы всегда освещал,
где тот ветер, что их шевелил?
5
Поздно спрашивать: каждый бывал освещен
и распахнут на правильном сне
для расширенных, точно зеницы, минут,
невредимых, как дым или сон:
прилетают, блестят, обещанье берут:
помни, помни (прощай) обо мне.
1992
Память, ходи, как по парку прохожий,
хмурься, как злой белокурый идол,
строивший куры сменившим кожу
на шорох листьев и хвойных игл.
Нацепляя то те, то иные очи
искалеченных временем аллегорий,
помни только себя: курил, мол, ночью
на тусклом фоне чужого горя.
Белые вспышки и хрупкие линзы
жалости, давнего счастья, обиды.
Загнанной и бессловесной жизни
оцепеневшие виды.
Вдруг воспоминаний чужих прохлада,
общий шелест, кроме зевак и статуй.
Покачнись, заражаясь слабостью сада,
чем глазеть-коченеть под листвой, под утратой.
1992
«Как в бессонницу энный слон…»
Как в бессонницу энный слон,
по ночам мычавший: о сон,
ты ко всем успел, а ко мне?
ведь заря уже из-за кровель —
а ему ни намека о сне,
и не мерк над слонами твой профиль;
или очередной армстронг
по растянутой в небе Луне —
вон по той Луне, посмотри:
там на пяльцах крахмальный до хруста
бледный наст, и сверкает как снег
борозда от тупых подковок;
и по масти, по жестам, по росту
он — душа скорей, чем человек,
бел, огромен, неловок,
человека спрятал внутри;
и как он, не совсем весом,
и похожие делая па,
и качаясь не сам, но несом
сквозь твоих локтей, вдоль лопаток
теми, комната кем все полней,
кто от наших же жестов рожден,
кто незрим, но на зримое падок
(все теснее, до астмы, толпа
хором шаркающих теней) —
с ними-то и топчусь в унисон,
будто к воздуху с кольцевой:
то на кафель, то в слякоть ступив,
в хороводе идущих домой
не сфальшивит нахал, ни тихоня —
роль забыта, но помнят мотив,
под который, рукав к рукаву,
к ворсу ворс, только взоры врозь,
эскалатор везет, как и вез,
нас, участвующих наяву
в отмененной давно церемонии.
1994
1
Мы на воздух выйдем,
там поговорим.
Воздух, ты невидим,
как чужое сердце,
и до гроба верен.
Ты, по крайней мере,
будешь рад согреться
голосом моим.
2
Ты весною ранней
в пустоте весенней,
как оно, изранен
иглами рассвета
или голых веток
и перемещеньем
нескольких теней
от прохожих редких,
например, моей.
3
Кто жесток, кто жалок,
номер чьей-то тени —
совесть, чьей-то – страсть.
Волею-неволей,
угрызеньем, жалом
если тень проколет
сердце — впечатленье,
что она всего лишь
часть, его же часть.
4
Пасмурно по спальням,
только кухонь рамы
разом озарились
в населенной нами
каменной рекламе
счастья или зла.
Жизнь моя хранилась
не в моем, а в дальнем
сердце, как игла.
5
И о той, кто плачет,
говоря так долго:
заступи, помилуй,
говорил я, значит:
хоть мою иголку
затупи, сломай.
Но не ты, прозрачный,
а неона жила,
буквами мигай.
1991, 1994
Sunt aliquid manes
Из Проперция
Маны не ноль; смерть щадит кое-что.
Бледно-больной призрак-беглец
перехитрит крематорскую печь.
Вот что я видел:
ко мне на кровать
Цинтия прилегла —
Цинтию похоронили на днях
за оживленным шоссе.
Я думал о похоронах подруги,
я засыпал,
я жалел, что настала зима в стране постели моей.
Те же волосы, с какими ушла,
те же глаза; платье прожжено на боку;
огонь объел любимое кольцо с бериллом;
жидкостью Леты трачено лицо.
Вздохнула, заговорила,
ломая слабые руки:
«Сволочь ты... жалко ту, кто тебе поверит.
Быстро же ты уснул.
Быстро же ты забыл
номера в Субурском квартале,
мой подоконник забыл:
подоконник веревкой истерт.
По этой, помнишь, веревке
я съезжала тебе на плечи.
Помнишь, гостил наш роман
на обочинах, в парках.
Клетки грудные сплетя,
мы грели дорогу сквозь плащ.
Клятвам безмолвным хана:
сырой невнимательный норд
наше вранье разорвал.
Я закрывала глаза:
никто мне очей не окликнул.
Раздайся твое погоди,
я бы помедлила день.
Ладно.
Но разве потом
видел кто, что ты скорчен от горя?
Что сыра от теплых от слез
траурная пола?
Лень было загород?
Так приказал бы потише
мой тащить катафалк.
Вот чего даже не смог:
грошовых купить гиацинтов,
кинуть ко мне на золу.
Лакею — лицо подпали!
Кухарке — утюг на живот!
Поздно я поняла, что вино бледно-мутно от яда.
Утюг раскали добела —
расколется хитрая Нома,
про гнусную химию скажет.
А нынешняя твоя:
только что за гроши
давала ночные уроки
анатомии собственной — нынче
золотой бахромой балахона штрихует себе тротуар.
Горничная сболтнет, что я-то была покрасивей,
или сходит ко мне
на могилу, положит букет —
за волосы к потолку,
и секут — молодую, старуху.
Ладно, хоть ты заслужил, больше не буду ругать.
Все-таки долго царицей
я была в стране твоих книг.
Песней Рока клянусь, у которой не сменишь мотива!
Пусть облает меня наш загробный трехглавый урод,
пусть гадюка засвищет над косточками над моими,
если сейчас я вру:
я любила только тебя.
Послушай: там сделано так:
мерзкая наша река поделена пополам:
берег гулящих один, у честных — берег другой,
и на лодках катают — на разных.
В одной — Клитеместра-дрянь
и эта, которая с Крита,
с дощатой куклой коровы.
Так вот: я в лодке другой — для честных.
Теперь ты мне веришь?
А лодка в гирляндах, в цветах.
Там блаженная гладит прохлада,
Елисейские гладит розы.
Нас там много, мы не скучаем:
танцуем в тюрбанах, трещотки, смычки.
Знаешь, я познакомилась с Андромедой и Гиперместрой,
они ведь с мужьями по совести жили.
Рассказывают про себя.
Андромеда, бедная, говорит:
видите синяки на руках?
Это от маминых наручников.
А скала была прямо лед.
А Гиперместра говорит:
сестры ужас на что решились,
а у меня духу не хватило —
не могу, и всё.
Так мы и лечим
посмертным плачем
прижизненную любовь.
А я молчу о твоих изменах.
Скоро пора уходить. Вот тебе порученья,
если ты не совсем от новой своей ошалел.
Первое: обеспечь мою дряхлую сводню
(она, между прочим, могла
тебя разорить — пожалела).
Дальше: пусть этой твоей
моя фаворитка не держит
зеркала, чтоб не пришлось
ахать: как хороша!
Главное: те, что мне,
ты стихи уничтожь:
хватит мной щеголять.
И наконец:
на кладбище, где Анио волной
деревьям ветви моет, где светла
слоновья кость в часовне Геркулеса
(да, прежде выполи плющ:
скрученной, жесткой лозой
он связал мои нежные кости)
— итак, ты на надгробьи выбей надпись,
достойную, но краткую — такую,
чтобы с шоссе ездок успел прочесть:
Цинтии златой
здесь схоронен прах,
Анио-река,
у тебя в гостях.
И не смейся над сном,
с того света сквозь честную дверь прилетевшим.
Сон, который сквозь честную, точен.
Ночью мы бродим кто где,
ночью — отпуск теням-арестанткам,
даже трехглавый урод спущен с загробной цепи.
А рассветет — и пора
обратно к летейским болотам.
Такой распорядок у нас.
И паромщик сверяет по списку
поголовье лодки своей.
Будь покуда чей хочешь: скоро достанешься мне,
только мне. И тогда
тесно кости с костями сплетем».
После этих обид и упреков
сквозь объятья мои
вырвалась тень.